Уже написав сообщение-реплику об интеллигенции, я прочел последнюю главу [“Золотые сны о золотом веке”, стр. 454-527] книги Н.М. Соколова “Об идеях и идеалах русской интеллигенции”, СПб., 1904, на которую я ссылался в сообщении (прежде я читал только первые ее главы, а тут по дороге на работу прочитал и эту).

Автор, Николай Матвеевич Соколов (1860-1908), - литератор и филолог, высказывает буквально те же соображения, которые я приводил в своем сообщении, но с литературным изяществом и прозрачностью.

Потому я счел полезным поместить эту главу в качестве приложения, а к тому же и исторической справки к теме “откуда пошла быть есть интеллигенция”.  Нетрудно, кстати, заметить, что заключения автора частенько перекликаются с некоторыми наблюдениями Константина Крылова.

Пожалуй, можно еще добавить, что книжка вообще довольно хорошая и вполне себе черносотенная и, представляя из себя познавательный обзор интеллигентского миросозерцания, нечто вроде “Русофобии-1904”, сама по себе стоит того, чтобы ее при случае почитать.  Другие ее главы - “О культуре и самобытности”, “Похороны славянофильства”, “О русской национальной традиции”, “О русской церковной традиции”, “Интеллигенция и сектантство”, “Интеллигенция и церковь” - вполне выдержаны в том же наблюдательном и проницательном духе, что и приводимая.

В том же году Соколов написал книжку с интригующим названием “Русские святые и русская интеллигенция.  Опыт сравнтельной характеристики”, СПб., 1904, о выходе которой значится на обложке, но которой, к сожалению, в местной библиотеке нет.


Золотые сны о золотом веке

    I.

Прежде, чем подводить итоги тому, что в ряде статей мы говорили о русской “интеллигенции”, считаем нужным, во избежание недоразумений, еще раз точно определить, что собственно нас интересует в этом слове и понятии.

Слово это несомненно двусмысленное.  И именно поэтому оно и дает повод к постоянным недоразумениям.

Часто это просто почетная кличка, условный ярлык более или менее образованного и просвещенного человека.    В этом смысле всем лестно быть “интеллигентными”, даже при самом ничтожном запасе знаний и жизненного опыта, ибо не быть “интеллигентными” стыдно, так как стыдно слыть неучем и невеждой.

На первых порах своего существования слово “интеллигенция” может быть и имело только это общее значение.   Оно молодо, это слово.   Едва ли и теперь оно достигло двадцатипятилетнего возраста.   Но скоро оно стало приобретать более определенный, технический, или, вернее, сектантский оттенок.

В шестидесятых годах было в ходу слово “развитой”.   И теперь еще оно не совсем забыто.   В то время далеко не всякий образованный и даже ученый человек имел право на лестный титул человека “развитого”.   Если женщина не стригла волос, а мужчина не резал лягушек, они не были “развитыми”.   В превосходной былине “Поток богатырь” А. Толстому удалось собрать воедино внешние признаки “развитости” того времени.   Надо надеяться, что талантливым мастерам русской сатиры в свое время удастся собрать внешние признаки и современной “интеллигентности”.

Как вольтерьянцы и фармазоны XVIII века, духовные христиане и мистики начала прошлого века, так “развитые” и “интеллигентные” люди нашего времени имеют свой, правда, крайне своеобразный символ веры, имеют различные степени посвящения, свои - строго определенного цвета - флаги и знамена.

Только человек известных “убеждений”, известного “направления” и ярко окрашенной “идейности” может заявить право на “славный пост” в этом “лагере”.   Это боевое слово и боевая кличка.   А раз так, оно, конечно, не может быть общим достоянием и отмечать всех образованных людей без исключения.

Сектантский смысл этого термина определился теперь с полною очевидностью.   Мы уже видели, что у г. Милюкова и г. Тернавцева, при всем несходстве их “идейносги” и “направления”, оно, как слово “человек” у Горького, звучит одинаково “гордо”, хотя особенного толку от этого и не получается.   Вполне понятно, почему в произношении этого слова появилась “гордая” нотка: в противном случае такие жупелы, как “дух времени”, “современная теория прогресса”, наклон “современной научности” (не науки, а “научности”), “мистические и пророческие” элементы в “проповеднике-агитаторе” не могли бы прикрыть той комической притязательности и тупого высокомерия, которые таятся за этими таинственными покровами.

В интересах точности изложения и строгой определенности мысли этот двусмысленный термин давно следовало бы отдать тем, кто особенно настойчиво предъявляет на него свои права и отнять от него более широкое и общее значение.  А теперь, пока им пользуются крайне легкомысленно и неосторожно, оно служит иногда для терроризирования людей пугливых, людей слабой воли и слабой мысли, но падких на почетные клички и ничем не заслуженное “признание”.

“Все интеллигентные люди” или “лучшая часть нашей интеллигенции”, - вещают властители теперешних легкомысленных дум, - признали, признают и должны признавать то-то и то-то, и кто не признает этого, тот не “интеллигент”.  Это что-то вроде папского интердикта, еврейского херема, лишения воды и земли для людей, со школьной скамьи утративших привычку пользоваться своею головою для своих надобностей.  Но эти интеллигентные анафемы будут вызывать только дружный смех, когда всем будет ясно, что самозванные “передовые умы” говорят не от имени знания и науки, а от имени сомнительной “научности”, “идейности” и “тенденции”.  Соблазнительное и лакомое право анафематствования и наложения херема, присвоенное кучкою сектантов, как притязание пустое и легкомысленное, только смешно, когда оно выливается в обычной для него высокомерной и педантической форме.

Если брать это слово в том именно смысле, в котором за последнее время оно чаще всего употребляется, т.е. в указанном сектантском смысле, многие головы вернут себе утраченную способность мыслить и расссуждать, не боясь деспотизма крикливых “учителей жизни”.  На грозный окрик: “передовые умы говорят”, обыватель не ошалеет, как прежде бывало, а спокойно скажет: “ну и пусть себе говорит; мало ли глупостей говорят передовые умы!” Возможность запугивания и помрачения читателя объясняется только двусмысленностью этого термина и тотчас же устраняется, как только слова приорeтают свое настоящее значение.

И есть еще одно обстоятельство, которое настоятельно побуждает к болeе строгому определению этого понятия. Положительные стороны “интеллигентной идейности” установить не легко, потому что их в сущности и нeт, а если порой и мелькнут какие-нибудь отрывочные и блeдные намеки, то у каждого на свой лад, а “тенденции” отрицания - ни для кого не секрет.

Самый характерный признак современной русской интеллигенции в ее “разрывах”.  Главных разрывов на ее знамени - пять. 1) разрыв с государством; 2) разрыв с церковью; 3) разрыв с народом; 4) разрыв с наукой и 5) разрыв с прошлым.

Ниже мы скажем об этих разрывах по существу, а теперь отмeтим только то, что эти отрицательные догматы “интеллигентной идейности” - далеко не общее достояние всего русского образованного общества, и поэтому торопиться подписываться под этою программою ради сомнительной “интеллигентности” - особой надобности нет.  В виду этого, люди, которые ни одного из этих разрывов не признают, отнюдь не могут быть допущены в “ряды интеллигенции” и, оставшись вне ограды этого сектантского капища, должны будут довольствоваться менее “гордою” кличкою, - например, названием людей образованных и просвещенных.

Несомненно, что за послeднюю четверть вeка в жизни русских людей, получивших высшее и также только среднее образование, возник и окрeп новый тип “умоначертания”, в основе которого лежали отрицательные и разрушительные “тенденции”.  Этот наклон “направления” крестили разными кличками, называли “убежденностью”, “духом времени”, “идейной убежденностью”, а чаще всего “интеллигентностью”. Постепенно это слово слилось именно с этим составом отрицательных “убеждений” и, как это всегда бывает с терминами, которые употребляются часто и слишком неряшливо, приобрело новое, специальное значение.

Вполне понятно, что на первых порах многим действительно образованным и просвещенным людям трудно расстаться с этим выветрившимся и обветшавшим термином, ибо они хорошо помнят то время, когда это слово звучало действительно “гордо”.  Но при желании сохранить за собою эту кличку, для них возникает та опасность, что их легко могут смешать с “интеллигентными” людьми тех пяти “разрывов”, о которых мы говорили и будем говорить и в этой статье.

Если слово утратило прежний невинный и безобидный смысл и стало боевым лозунгом, его уже нельзя вернуть к объему и признакам прежнего понятия.  И надо, конечно, отдать это знамя тем, которые особенно тесно под ним сплотились и считают его своим знаменем.

Все, что мы говорили об “интеллигенции”, конечно, относится не ко всему русскому образованному обществу, а только к той его - правда, большей части, которая с большей или меньшею сознательностью, по торной дороге “идейной убежденности” дошла до отмеченных пяти разрывов и именно в этом видит признак превосходства и высшего посвящения.  Этот термин шире тех терминов, которые отмечают журнальные и литературные партии.  Простой “либерал” - точно такой же “интеллигент”, как “передовой” когда-то “народник” и ныне передовой “марксист”.  Но люди, для которых прошлое показывает дорогу к будущему, стоят вне этого понятия.  Их называют отсталыми, хотя они хорошо сделали, что не погнались за этим стремительным движением в неведомые дебри и трущобы.  Рано или поздно “передовые умы” вернутся к этим отсталым, потому что они хотят летать по воздуху на восковых крыльях Икара.

Excelsior! Per aspera ad astra! - В этих благородных девизах много высокой поэтической прелести, справедливой и законной веры человечества в свои силы.  Но именно поэтому эти девизы рисуют очертания великого, трудного и очень редкого даже в истории подвига.  Не надолго возвышается тот, кто, подскочивши с болотной кочки, падает в гнилую трясину.  На мучительный, медленный и долгий труд решается тот, кто знает, что трудна и далека дорога до небесных светил, но в высоком одушевлении отказывается от радостей и утешений жизни ради высокой цели.  Но, когда толпы ленивых и праздных мечтателей и говорунов начинают утверждать, что astra у них в кармане, что они уже давно дошли до этих  бессмертных светочей и теперь безпечно улепетывают дальше, является вполне законное сомнение в достоиистве этих сомнительных звезд.  Является мысль, что эти звезды из сусального золота куплены в магазине дешевых и плохих игрушек.

Наша интеллигенция так давно и быстро идет вперед, что она ушла бы далеко, если бы действительно шла и шла действительно вперед.  На самом деле она идет назад, к катехизису Мартина Лютера, к вольнодумству Татищева и Радищева, к “умоначертанию” вольтерьянцев и фармазонов, к легкомысленному неверию Новикова и Лабзина.  Не будь Лютера, не было бы и русской “интеллигенции”, хотя Лютер, конечно, отказался бы от всякого общения с нею.

В самой сущности русского образования и просвещения за последнее время было что-то такое, что замутило строгое и последовательное мышление в самых его источниках, развило и укрепило в людях такое поразительное легкомыслие и легковерие, что они перестали видеть то, что есть, и “идейно убеждены”, что видят то, чего нет.  Мечтательность приобрела болезненный характер.  Несомненно, что среди здорового общества декаденты, босяки и исторические материалисты никогда не нашли бы себе кредита.

Мы делаем попытку установить и закрепить черты “нового слова”, “духа нашего века”, поскольку они сказались в сознании образованных и полуобразованных людей нашего времени, т.е. тех людей, которых принято называть “интеллигентными”.  Задача, думается откровенно, трудная.  Через несколько десятков лет, когда опять, как это всегда бывало, новый мыльный пузырь лопнет, когда слово “интеллигент” в обиходной речи приобретет такой же комический оттенок, как слово “фармазон”, - а это, конечно, будет, историк в десяти строках рельефно и сжато очертит форму легкомыслия и легковерия нашего времени, если не захочет иллюстрировать свой суровый приговор анекдотами и для того времени маловероятными курьезами “идейной убежденности”.  А теперь, когда “интеллигенция” стоит сплошной стеной вокруг удивленного ею стороннего наблюдателя, когда в “интеллигентных” речах, как в первобытном хаосе, смешаны семена самых несовместимых [? - нрзб.] верований и убеждений, - трудно рассмотреть философское и психологическое зерно, которое догнивает в этой слежавшейся рутине.  Старо то новое, которое теперь называют новым, и в “новом слове” много лицемерия и лукавства.  Мы не мечтаем о возможности дать полную и всестороннюю характеристику “духа нашего века”.  Мы только собираем материалы для этой характеристики, в глубоком убеждении, что они будут ценны для будущего историка русской культуры.

Мы не думаем, чтобы г. Милюков и г. Тернавцев были лучшими “идеологами” современной “интеллигентной идейности”.  Смешно было бы искать у них широкой и многосторонней системы взглядов, охватывающих главные течения исторической и текущей жизни.  Пережевывать ветхие догмы отнюдь не утонченного материализма, ратовать за ветхий завет ради устранения нового, отрицать веру в загробную жизнь - дело и не новое и нехитрое.  При материалистическом понимании жизни - многое остается вне поля зрения, а то, что зримо слишком плотскими очами, бледно и невыразительно.  Да и в материалистической постановке своего учения - они не большие мастера.  Постоянные противоречия, слова вместо понятий и представлений, сбивчивые и неточные определения свидетельствуют о том, что они мало поработали над уяснением своей точки зрения и витают в метафизических туманах, не рискуя спуститься на землю, ради которой будто бы они и подняли стяги для борьбы с “чем-то высоким и, по шутливому выражению Алмазова, даже небесным”.

Но их попытки во всяком случае дороги и ценны.  Они, - каждый, конечно, по-своему, - попробовали систематизировать очень уклончивую и почти неуловимую “идейность” нашего времени.  Пусть они сделали это плохо, пусть лучшие лавры за эти подвиги они оставили своим последователям и преемникам, - но за ними слава почина.  Они осмелились стать истолкователями “духа времени”, - этого таинственного незнакомца, который будто бы вершит все дела на нашей планете.

“Дух времени” можно было бы назвать понятием метафизическим, если бы не жаль было применить такой старый и почтенный термии к современным фикциям.  “Духом времени”, как и духом современной “научности”, особенно козыряет г. Милюков.  Но в тон ему, с тем же подъемом кудесничества и чарования, г. Тернавцев рекламирует дар пророчества в недрах современной интеллигенции и этим зовет всех на “простор мирового служения”, утянув слово “простор” с лукавой картины Репина.  Очевидно, что времена волхвов, заклинателей и прорицателей еще не прошли.

    II.

Чтобы принять интеллигентное крещение, надо “разорвать” со многим.  Уже не раз наивные “передовые” умы говорили, что сила интеллигенции - в отрицании и разрушении, забывая, что это собственно забавы и развлечения дикарей, а не людей мирных и образованных.  Во всяком случае несомненно, что рубрики отрицания в “духе времени” гораздо определеннее и ярче, чем туманные и часто очень неприглядные его положительные идеалы.

Остановимся на “идеологии” этих диковинных “разрывов”, проповедь которых свидетельствует о падении серьезного и строгого мышления и умственной жизни вообще.  Рассмотрим их в том порядке, который мы наметили выше.

I.  В основе современных протестов против государственности лежит младенчески-легкомысленный оптимизм.  Суровые и непреклонные протестанты на самом деле только убежденные поклонники “идиллии во вкусе Теокрита и Виргилия”.

До нас люди были грубы, злы и жестоки.  Это и естественно.  У них не было железных дорог, телеграфов, телефонов и граммофонов.  Теперь нравы смягчились. Идеи братства, равенства и свободы проникли во все слои населения.  Электрические трамваи, может быть, скоро появятся даже на улицах Петербурга.  Жизнь не идет, а летит вперед, и для суждения о том, что такое человек, как homo sapiens и существо нравственное, можно брать только наше поколение, ибо наши ближайшие предки, говоря откровенно, никуда не годились.  Наше поколение - это новая порода людей, каких никогда не было и никогда не будет.

В виду полной умственной и нравственной зрелости людей нового времени для них всякая дисциплина излишня.  Она даже оскорбительна для представителей такой тонкой и сложной духовной организации.  Канадские духоборцы, повторяя речи своих интеллигентных вдохновителей, протестуют против всяких “человеческих” законов и повинуются только голосу своей совести, - другими словами законам “божественным”.  “Совесть” текущего и истекающего человечества достигла высокой степени совершенства, даже праведности и святости.  А праведнику “никаков закон не лежит”.

Вот та идиллическая фикция, которая лежит в основе как сектантского, так и всякого другого анархизма.  Многим легкомысленным “передовым умам” кажется, что общество переросло формы государственной жизни и что “новые” люди, освободившис от всякой опеки, как молодые бычки на выгоне, будут “естеством законное творить”, ибо они “сами себе суть закон”.  На почве такой фантастической мечтательности только и возможны эти институтские “золотые сны сердца” о золотом веке.

Но и эти сны - стары.  Все это было.  Eadem - и даже non aliter.  Исторические справки дают очень своеобразное освещение этим наивным грезам.

Еще Посошков горячо протестовал против духа и сущности учения Лютера.

“По Мартинову толкованию: еже есть на свете, то все чисто и свято, и они все святы, и греха ни в чем нет”.  “Все свои грехи причитают к Божией вине, а не к своей, говоря: таковых-де нас Бог сотворил”.

Что же, “по вашему люторскому высокоумию ни за какую вину наказания чинить не следует?” Но “Бог сотворил человека самовластным: идти скорбным или веселым путем, - в том воля наша”; “хотим здесь веселиться, там возрыдаем, а хотим там веселиться, подобает нам здесь нужду претерпети”.

Когда Посошков писал эти строки, он, конечно, не думал, что он протестует не только против люторства, но и против “идейной убежденности” русской интеллигенции конца XIX и начала XX в.  “Дух времени”, который так гордо” звучит у г. Милюкова, оказывается очень немолодым, ибо в сущности это “Мартинов дух”, дух немецкого люторства, только вполне освободившийся от всяких религиозных представлений.

В аргументации новомодных “учителей жизни”, повторяющих “мартиново толкование”, как и во всех их “убеждениях”, есть внутреннее противоречие.  Люди стали настолько хороши, что никакие внешние рамки, никакие “человеческие” законы им не нужны.  С другой стороны “ни в чем греха нет”, “все чисто и свято” и “они все святы”.  А если и грех у людей свят, то нехороши и люди, ибо, отвергая самую категорию нравственности, они тем самым возбуждают особую бдительность представителей земной справедливости и “человеческих законов”.  Другими словами, люди остались такими же немощными и порочными, но только слабость стали называть силой, а порочность добродетелью.  Старая и многотрудная задача “прогресса” решена была в один миг: стоило придать словам те понятиям обратный смысл, чтобы человечество сразу же “переродилось” в моральном и умственном отношении.

Самая мысль о неизмеримом превосходстве нашего поколения над длинным рядом предшествовавших генераций покоится на забавном в сущности смешении понятий.  У нас есть фонографы и граммофоны, которых до нас не было; значит, мы лучше, т.е. умнее, честнее и нравственнее всех людей, до нас живших.  Успехи техники смешиваются с умственным и нравственным совершенствованием человеческого рода.  Этот приятный самообман, теша “гордость” духа времени, наполняет сердца современников сознанием такого превосходства, которое никакой критике не подлежит и подлежать не может.

Петровский “полигистор” В.Н. Татищев смотрел на этот вопрос далеко не так, как смотрел на него Посошков. “Любочестие, любоимение и плотоугодие нам от Творца всех вместе с душой вкоренены, а так как Бог есть творец добра, то и все, что он сотворил, не иначе, как добром именовать можем”.  По наклонной плоскости такой “мартыновой” логики можно скатиться даже до того “дна”, на которое опустились симпатии и восторги интеллигенции наших дней.  Но в дни Петра Татищеву незачем было делать такой “огромный шаг вперед” .  “Мнится, пристойнее, - скромно и в тон Петру и Феофану Прокоповичу умозаключал он, - чтобы законы церковные состояли под властью высшего мирского правления”.

Полигистор, очевидно, был  “мартиновым” или, что то же, Феофановым учеником.  “Ни в чем греха нет”, “все чисто и свято”, святы - “любочестие (честолюбие), любоимение (стяжательность) и плотоугодие”.  Томас Мор в его “Утопии” был скромнее.  Чистыми и невинными радостями человечества он признавал только три физиологические отправления организма, присовокупляя к ним и четвертую отраду - “чесание зудящего места”.  Из программы Татищева современный нам экономический материализм удерживает только “плотоугодие”, как фундамент всех других социлогических  надстроек.  Из Татищева с его “мартиновым толкованием” потихоньку, да помаленьку вылупилась и современная “интеллигенция”.

Кн. Щербатов по-своему подводил итоги этого “идейного движения”.  “Уменьшились суеверия, но уменьшилась и вера, - исчезла рабская боязнь ада, но исчезла и любовь к Богу и к святому его закону; и нравы, за недостатком другого просвещения исправляемые верою, потеряв сию подпору, в разврат стали приходить”.  Слова “разврат” в словаре Татищева, конечно, не было, ибо и плотоугодие мы “не иначе, как добром именовати можем”.  “Пристойнее, мнится”, говорить не “разврат”, а “легкость нравов”.

Г. Милюков в “Очерках по истории русской культуры” стоит за Татищева, а не за Посошкова.  Так, по крайней мере, можно судит по двум его замечаниям о литературных произведениях второй половины XVIII в.

“Переводный роман был серьезной культурной силою, облагораживавшей чувства и возбуждавшей умственные интересы.  Чтение романов, наряду с затверживаньем любовных песен, было первой школой русского идеализма”.

Тогда переводились на русский язык далеко не лучшие произведения иностранной литературы.  Переводные романы того времени по достоинству напоминают современные лубочные изделия и фельетонные романы наших уличных газет.  Можно думать, что “русский идеализм” был бы серьезнее и степеннее, если бы он вышел из другой первоначальной школы.

Сотрудники Хераскова, “юные поэты оправдывают человеческие страсти и эгоизм, как вложенные высшей волей; считают игру страстей залогом земного счастья и находят справедливым и законным пользоваться этим счастьем на земле; пессимизм кажется им грехом против Божества”.

Неукротимая жизнерадостност всякого материализма - недолговечна.  Соломон, который в свое время видел в эгоизме и игре страстей “залог земного счастья”, не устоял в оптимистической легкости нравов и изрек, что “все суета”.  Но “'эгоизм и игра страстей” и до сих пор остаются в системе “идейной убежденности”, ибо эта убежденность изготовляется ad usum delphini, т.е. для молодежи, которая, но своей неопытности, в каждом пустяке, не исключая и “плотоугодия”, видит “залог земного счастья”.

Г. Милюков утверждает, что с царствования Екатерины, когда основною мыслью в литературе того времени была та, что общественный строй в интересах “человечества” может и должен быть перестроен на “разумных” началах, - начинается непрерывная традиция русской общественной критической мысли.  Пусть будет так, хотя с перерывами, через Бирона и Феофана Прокоповича, ее начало, несомненно восходит к Лютеру.  Тем интереснее, конечно, “идеи” и “тенденции” по этому вопросу в век Екатерины.

Опыт этой мудрой законодательницы для нашего времени имеет особо поучительнпе значение.  “Мудрость” законодателя тогда рисовалась в самых фантастических, прямо баснословных размерах.  Стоит подписать соответствующий указ, чтобы создать “новую породу людей” и всех и каждого сделать счастливыми.  “Все и каждый” будут счастливы без всяких трудов и усилий со своей стороны, так сказать, на зло себе, ибо где им понять философское свободомыслие просвещенного и просветительного абсолютизма?

Всех и каждаго? Значит, и простой народ? Казалось бы так.  В таком случае нельзя не отметить одну черту, которая очень характерна для всех торопливых законодателей и “проектистов” как XVIII, так и позднейших веков.  Есть два сорта людей - “чернь” и “порядочные люди”.  “Подлость” надо отличать от “благородства”.

“Довольно с нас, - говорил Вольтер, непогрешимый оракул всех екатерининских вольнодумцев и вольтерьянцев, - если все порядочные люди будут презирать суеверие”, т.е. религию.  “Народ всегда останется груб и невежествен: это скот, которому нужно лишь ярмо, кнут, и сено”.  Начало “непрерывной общественной критической традиции”, очевидно, ничего хорошого не обещало, как это и оказалось впоследствии.  Полное презрение к тем, ради которых главным образом и затевалось мудрое законодательство, сохранилось в этой традиции, как нечто существенное и постоянное.

“Боже сохрани, - писала Екатерина в “Наказе”, чтобы после окончания сего законодательства был какой народ больше справедлив и, следовательно, больше процветающ на земле; намерение законов наших было бы не исполнено: несчастие до которого я дожить не желаю”.

Екатерина несомненно обладала острым  и ясным умом.  Она умела быть осторожною и не поддавалась идиллическим видениям своих друзей-энциклоиедистов.  Эти слова сорвались с ее языка под влиянием “духа времени”, который все вопросы решает с плеча и без малейших колебаний.  “Разрушу храм сей и в две минуты построю новый”, - и теперь говорит сторонники каждой куцой и хромоногой “доктрины”, которая на два дня входит в моду.  Но “мудрость” законодателя - в исторической жизни народа дело иногда весьма сомнительное.

“Мое честолюбие не было дурно, - говорила потом Екатерина, когда опыт развеял ее слишкои розовые мечты. - Но, быть может, я слишком много взяла на себя, поверив, что люди могут сделаться разумными, справедливыми и счастливыми”.

“Люди глупы и неблагодарны, - писала она впоследствии, - они сами не понимают, в чем их прямое добро состоит”.  Это вечная ошибка всех мудрых теоретиков, которые всегда полагают, будто бы только они знают, в чем состоит добро для “всех и каждого”.   И у современных нам доктринеров не мало припасено этого “добра” на блаженство “человечества”, только спросу на этот товар нет и нашим марксистам, например, как и Екатерине, приходится жаловаться на то, что люди “глупы и неблагодарны”.

Наивную веру в просвещенный деспотизм и в магические чары “мудрого” законодательства поддерживали при Екатерине вольнодумцы и вольтерьянцы.  Екатерининские фармазоны мечтали о нравственном совершенствовании “по градусам”.  Многосторонняя Екатерина сделала опыт “перерождения” человечесгва и на этой дороге.

“Мы не сомневаемся о скором исправлении нравов, писала она во “Всякой Всячине”, - и ожидаем немедленного искоренения пороков”.

Но, как уже известно, люди “глупы и неблагодарны”.  Это не удалось сделать так скоро: нравы не исправлялись и пороки не искоренялись.  И, что хуже всего, нашлось немало охотников по-своему искоренять пороки и исправлять нравы.  Появились уже и статьи с подобными проектами.  На основании полуторавекового исторического опыта можно сказать, что для русской интеллигенции, так сказать, специализировавшейся на этом вопросе, - это дело пустое и плевое.  Каждое новое поколение, ничтоже сумняшеся, берется за это дело и не его вина, если “воз и ныне там”.  Оно писало статьи и строило теории.  Это невинное развлечение “передовых умов” не надоело и по сию пору.

По стопам Екатерины пошли и другие публицисты того времени.  Это уже было нехорошо.  Екатерина стала подумывать о том, “чтобы впредь никому не рассуждать, о чем кто не смыслит, и никому не думать, что он один может весь свет исправить”.

Гримм перед революциею наблюдал такое же явление и во Франции.  “Теперь нет такого школьника, - говорил он, - который бы не проектировал, едва сойдя со школьной скамейки, новой системы государственного устройства; нет писателя, который бы не считал себя обязанным внушить земным властям, как им лучше всего управлять своим государством”.

С Екатерины, по словам г. Милюкова, начинается “непрерывная история интеллигентного общественного мнения в России”.  Повидимому, он прав: и в XX в., как в XIX в., школьники заняты исключительно проектами новых систем государственного устройства, которые необходимо провести во мгновение ока “ради блаженства всех и каждого”.

Но противники Гримма находили, что школьники в своих реформаторских порывах не встречают достаточно энергичной поддержки со стороны правительства, и это их огорчало.

“О вы, управляющие умами и волею народов властители, - патетически говорил Радищев, - колико вы бываете часто кратковидцы и близоруки, - коликократно упускаете вы случай на пользу общую, утушая заквас, воздымавший сердце юности.  Единожды смирив его, нередко навеки соделаете калекою”.

Мысль Радищева недавно повторил, в своеобразной форме, г. Тернавцев.  “Обходя пророческую и мистическую сторону христианства, - говорил он, - обезкрыливают его - тупо, легкомысленно, лукаво”.  А пророческих и мистических откровений можно ждать только от наличной интеллигенции, которая “создала свой тип безрелигиозного проповедника-агитатора, подвизающегося  в пространстве,  бесстрашного, напролом прошедшего всю русскую жизнь со своим словом и делом”.

Чтобы не погибал даром радищевский “заквас”, г. Тернавцев, как мы указали в нашей статье “Ингеллигенция и церковь”, проектирует учредить институт интеллигентных пророков , имеющих поступить на штаты приходского духовенства, не удовлетворяющего своему высокому назначению.  Тогда “заквас”, ничем не “утушаемый”, расцветет во всей своей законодательной, пророческой и мистической красоте, на диво всем векам и народам.

Удивительно только то, что “дух времени”, каким был при Радищеве, таким остался и до наших дней.

Если уроки истории не потеряли своего значения, если каждый опыт в общественной и государственной жизни имеет ценность и убедительность для людей, способных мыслить, - то надо сказать, что стремление “переродить” человечество и искусственно развести “новую породу людей” до сих пор успехом не увенчалось.  Люди, как были, так и остались людьми, у которых и нравы бывают попорченными и пороки упорными.

При всей элементарности этого вывода он для нашего времени имеет огромное значение.  Почти все жизнерадостные и радужные теории теряют свои крылья на этой несомненно реальной почве.

Мы в нравственном и умственном отношении лучше наших предков, лучше всех бывших людей.  Человеческие добродетели и способности в будущем достигнут небывалой, неожиданной высоты и люди ничем на людей не будут похожи.  И современные передовые умы знают это будущее досконально, - гораздо лучше, чем настоящее и прошедшее.

“Мы не верим, - говорит г. Милюков, - ни в какии исторические санкции и ищем оправдания того или другого общественного идеала исключительно в его соответствии с потребностями настоящего и будущего.  Его тожество с идеалами прошлого может только доказывать отсутстие такого соответствия и свидетельствовать о его отвлеченности, нежизненности”.

Вот на какую скользкую почву становятся наши передовые умы! Речь г. Милюкова так и искрится “пророческими и мистическими” видениями саыых пестрых оптимистических цветов.  Он прорицает, но его прозорливость не прозорливость Кассандры.  Той в таинственной дали грядущего Аполлон открывал образы скорби и беды.  Г. Милюков пророк жизнерадостный и восторженный.  Ему, как и Екатерине когда-то, снится только “блаженство всех и каждого”.  И он безусловно убежден, что с помощью “современной теории прогресса” непременно этого достигнет и весело радуется тому, чего еще нет и чего, может быть, и не будет.

Спорное и сомнительное это дело - “потребности настоящего”.  Тут каждая “лучшая часть интеллигенции”, а их видимо-невидимо, - останется при своем мнении.  Что для Радищева вожделенный “заквас”, то для Посошкова только “безумие и бесстрашие”.  Во всяком случае при практической постановке вопроса о “потребностях настоящего” можно ожидать большой потасовки.

Но что сказать о “потребностях будущего”, которое будто бы решительно ничем не связано с прошедшим?  От кого г. Милюков узнал, в чем именно заключаются эти потребности? А если этот голос из таинственной тьмы грядущего - обманул его?

Предугадывать и порицать - дело не легкое.  В этой сомнительной области бывали ошибки и ошибки крупные.  Кроме пророков бывали и лжепророки.  Чем же г. Милюков докажет, что он действительно мастер  в этом деле и по приметам эволюции предсказывает будущее гораздо лучше, чем гадалка по кофейной гуще?

Это очень комическая черта в “умоначертании” “передовых умов” и “лучшей части интеллигенции”.  Целая фаланга писателей угощает неприхотливых читателей яркими страницами из истории...  будущего.  Это теперь самый модный и популярный вид современной литературы.  Конечно, эта история будущего слагается в духе той партийности, в которой, по верному замечанию Екатерины II, “больше уверенности, чем знания”.

И воистину нашу “интеллигенцию” надлежит признать “новой породой людей”, если она не верит в “исторические санкции”, т.е. в то, что несомненно было и что можно узнать и человеку, а верит в историю будущего, т.е. в то, чего почти наверное не будет и что “зримо” только таким прозорливим очам, как очи современных волхвов, гг. Милюковых и Тернавцевых.

Но, если мы не ошибаемся, обыкновенные люди “кратковидцы” и будущее вообще скрыто от смертных очей.

Это, конечно, детски легкомысленная затея - судить о настоящем и прошлом с точки зрения будущего.  Среди нашего поколения она имеет некоторый успех, потому что это поколение, оторвавшись от исторической почвы, одержимо болезненною мечтательностью и самым первобытным легковерием, ибо прошлый опыт не “сдерживает его младенческой стремительности”.

Только совсем сбитая с толку и совсем путанная голова может поверить, что можно установить “соответствие общественного идеала” с потребностями будущего и что это менее “отвлеченно” и более “жизненно”, чем соответствие этого идеала с традициями прошлого.  Прошлое мы можем знать и можем говорить о нем с большею или меньшею компетентностью, а говорить от имени будущего могут только совершенно неопытные в деле мышления люди.

Весь этот мечтательный, воистину безжизненный и даже просто глупый сумбур надо отбросить прочь, чтобы ясно и отчетливо представить себе сущность дела.  Все фикции разлетаются, как только вопрос ставится точно.

Знаем ли мы будущее? Конечно, нет.  А о всяких догадках - бабушка еще на-двое говорит.

Доказано ли, что наше поколение в большей степени одарено умственною и нравственною энергиею, чем все поколения всемирной истории?

“Человек - это звучит гордо”, - говорят босяки Горького.   Бессмысленная фраза, достойная босяка.  Имя человека гордо звучит только тогда, когда человек достоин этого имени.  Ведь слово “пропойца” не звучит гордо, хотя именно такими и бывают некоторые люди.

Есть основание думать, что теперь с нарочитым усердием надо доказывать совершенно обратную мысль.  Не хуже ли люди настоящего и предположительно ближайшего будущего, чем люди прошедшего? Правда, слова, которыми мы пользуемся в обиходной речи, кажутся лучше, т.е. теперь больше нравятся, чем слова наших предков.  Но за этими хорошими словами часто скрываются дурные побуждения и чувства.  Власть денег - “любоимение” - еще никогда не имела такой силы над совестью людей.

Техника, конечно, идет своим чередом, но причем же тут “нравственное перерождение” общества?  А если “все свято и чисто” и “все святы и чисты”, то устраняется и самый вопрос о добром и злом, т.е. вопрос о нравственности и даже о самой возможности прогресса в этой области.  В противность мнению Данте, по суду наших поэтов, “чист и свят” Иуда.  А теперь, с точки зрения “высшей морали”, особенно святы и чисты босяки и жулики.  Точно так же, если говорят, что все, что сказано или написано, умно, устраняется самый вопрос об уме и глупости, т.е. вопрос о нормах мышления.  Это порой не без ловкости делают “передовые умы”, но от этого глупость не становится умной, а порок добродетелью.  Если же есть злые и глупые люди, то общество не может жить без внешней дисциплины и законной принудительности.

А “Мартиново толкование”, что люди злы и плохи “по Божьей вине, а не своей собственной”, больше всего на руку людям злым и порочным, которые, прикрываясь мнимо-возвышенными принципами, ищут большей свободы для мошенничества, любоимения и плотоугодия.

При такой действительности разрыв с государством является признаком не общественного прогресса, а регресса, ибо он содействует развитию и укреплению в личной и общественной жизни худших инстинктов человеческкой природы, ныне щеголяющих в личине какого-то превосходства и высшего посвящения.  Так, конечно, и должно быть, ибо на софизмах нельзя строить общественной и государственной жизни.

Все эти юношески-задорные толки о новой породе людей, о “высшей мудрости”, о “высшей морали”, о чрезмерных успехах прогресса и эволюции, пристойнее было бы серьезным людям бросить, хотя бы уже потому, что всегда найдутся свои Гриммы, которые усмотрят в этих колоссах и титанах просто школьников.  Эти двуликие Янусы, титаны сзади и школьники спереди, обладающие способностью дурачить и морочить “заквас юности”, недолго носят лавры популярности и скоро сдаются в архив истории под презрительными кличками “фармазонов”, “нигилистов”, “толстовцев” и т.д.  То, что было когда-то таким гордым и кичливым, в глазах новых поколений трактуется, как сор и отбросы истории.

Все эти толки о “переродившихся и возрожденных”, особенно вредны именно потому, что все эти сверхчеловеки, подолгу и с увлечением предаваясь гордости, отвыкают от работы и бьют баклуши, когда кругом дела по горло.
 

    III.

II.  О форме и причинах “разрыва” интеллигенции с церковью мы уже говорили в статьях “О русской церковной традиции” и “Интеллигенция и церковь”.  Мы отметили ту любопытную формулу г. Милюкова, что будто бы англичане любят свою церковь, французы ее ненавидят, а русские интеллигентные люди относятся к  ней, и по всей справедливости, совершенно равнодушно.  По его терминологии есть русская вера, французская вера, английская вера и т.д.  Очевидно, свои счеты с формами и видами христианского вероисповедания г. Милюков сводит не на богословской и не на философской почве.

Г. Тернавцев очень враждебно относится к “исторической” церкви и превозносит церковь мистическую, которой, по его словам, предстоит блестящее будущее.  Таким образом почти на всем протяжении отрицания он вполне солидарен с г. Милюковым.

Что же выигрывает интеллигенция от этого разрыва с церковью?  И что собственно оттолкнуло ее от церкви?

“В национальном самосознании, - говорит г. Милюков, - религия является часто столь же существенной и представляется столь же коренной и исконной чертой национальности, как и язык”.  “Религия в подобных случаях, очевидно, ценилась не по внутреннему своему значению, а как символ социальной обособленности исповедующего ее населения.  Социальная роль религии может быть огромна, и в то же время вероисповедное значение ее сводится к нулю”.

Сказано сильно, но жаль, что автор ничем своей мысли не доказывает.  Русская вера не признала догмата о папской непогрешимости и не поверила Лютеру, будто бы все чисто и свято, и будто бы все святы.  В принципиальном отношении это дело огромной важности.  Между двумя крайними течениями она заняла вполне определенное и самостоятельное положение и именно в виду этого создала свой идеал святости и праведности.  Напряженность и глубина религиозного сознания у подвижников русской церкви свидетельствует о живых и творческих началах в самом  исповедании, в самом учении русской церкви.

Вопрос этот очень сложный и материалов для его обсуждения в русской жизни и в русской истории много.  Автор не считается с этими материалами и довольствуется совершенно голословными утверждениями.  Он знает своих читателей, которые подобным выводам верят всегда на слово и доказательств не требуют.  Но все эти выводы слишком торопливы и легкомысленны.

Церковь сознает и должна сознавать себя, как Церковь вселенскую.  Истина, которую она исповедует, истина для всех людей, для всех времен и народов.  Будет время, когда все признают эту истину и будут исповедывать ее едиными усты и единым сердцем.  Но это время еще не настало.  Еще народы враждуют между собою, и не только из-за вопросов веры.  В виду этого церковь вынуждена все свое внимание, все свои творческие силы отдать своему стаду, чтобы воспитать и утвердить его в началах вселенской и вечной правды, признание которой - дело времени.  В этом великая историческая заслуга церкви.  Если это сознание сопровождается сознанием своей обособленности от других народов, то это, конечно, вполне естественно.  Если другие думают иначе, я могу признать их правду только в таком случае, если свою веру признаю не правой.  Не на всякие компромиссы можно и следует идти ради такой фантастической и безжизненной фикции, как космополитизм, представляемый не на религиозной почве.  Обособленность и даже одиночество часто бывают только внешним признаком крепкой веры в правоту своей мысли.  Чрезмерная оощительность и искательность свидетельствуют о безпринципности тех граждан мира, для которых все правды хороши, ибо у них нет своей правды.

И обособленность отнюдь не мешает человеку развиваться и возрастать в меру возраста совершенно.  Это даже свидетельствует о сосредоточенности умственной жизни и полноте сознания.  Если же народ видит в церкви символ своей обособленности, то это, конечно, потому, что дело веры и совести для каждого человека и народа - самое высокое и дорогое дело, и разделение на этой почве особенно мучительно и печально.

Современный космополитизм сложился не на христианской почве.  В основе его лежат юридические и политические соображения.  Всечеловеческая правда веры не имеет ничего общего с междуплеменною и международною уступчивостью и терпимостью людей, у которых нет ни веры, ни убеждений.  Но вера церкви в будущее единение всех людей в одной христианской правде вводит в заблуждение людей, которые не хотят и не привыкли думать, и побуждает их видеть в этом оправдание космополитизма.

Нетерпеливые пророки торопят церковь идти на путь сделок, уступок и комиромиссов, ибо, как говорит, например, г. Тернавцев, наше время есть время “завершительное в истории не только России, но и всего человеческого рода”. Другими словами, близка кончина мира и пора ждать пришествия антихриста.

На чем же основана эта ребяческая вера в то, что будто бы настали какие-то особыя времена, будто бы явились и нужны какие-то особые люди, будто бы надлежит решать какие-то новые, еще небывалые в истории задачи?  А мысль, что все человечество переживает какой-то трагический кризис в первый раз за время своего существования, есть не только у г. Тернавцева, но и у г. Милюкова, у других пророков экономического материализма, у всех передовых умов.  Это характерная черта духа нашего времени.

Вспомним еще раз сакраментальную фразу Горького: “Человек - это звучит гордо”, - а гордость ни меры, ни границ не знает.  Мы - “новая порода”.  В жизни человечества еще не было таких умных и великолепных людей, как мы.

Это гордо.  Но не совсем гордо.  А что, если в будущем явятся люди и получше нас?  Не утратим ли мы тогда своего сверхчеловеческого величия?  Что, если с каждым годом будут являться все новые и еще более новые породы людей?  Да не будет.  От этой обиды нас спасет... антихрист.  Скоро кончина мира и звук последней трубы.  Мы так хороши, что без нас миру останется только погибнуть.

Критика трудна, а самокритика, конечно, еще труднее.  Пусть мы перл создания.  Но что, если природа додумается и до лучшего перла? В виду возможности и такого предположения, наши мистические пророки с антихристом-то могли бы и повременить.

Когда люди - основательно или ошибочно - ждут большой катастрофы, паника проникает в умы и сердца даже стойких и мужественных людней.  Самые вздорные и нелепые слухи приобретают оттенок правдоподобия.  На почве общей растерянности расцветают буйная, совершенно несуразная философия и мораль дикарей, которые не совсем уверены, что и завтра взойдет над землею солнце.  Воображение людей нашего времени чем-то явно напугано и выливается в самых причудливых и несообразных формах.  Такой спокойной, медленной и мощной работы мысли, которую мы находим у мастеров римского и греческого античного мира, нет и не может быть у людей, которые каждый день дрожат, ожидая гибели мира.  Вот почему очень далекие и очень туманные образы и идеалы грядущих дней испуганным и растерявшимся “передовым умам” кажутся стоящими на очереди и требующими немедленного решения.

Когда раскольники ждали трубного гласа, всех призывающего на страшный суд, они бросали свои дома, свои семьи, все свои дела и, считая себя почти мертвыми, ложились в дубовые колоды.  Чего-то подобного ждет и “интеллигенция”.  В “завершительный” период истории не до будничной работы.  Брошены все дела общественной и государственной жизни, которые требуют неусыпного внимания и энергичной работы и постыдная праздность находит мнимое оправдание в мнимой исключительности нашего времеыи.  Человек живет не всем умом и не всеми творческими способностями своей мысли.  Зрелые и обдуманные произведения искусства не могут явиться в век праздной, но суетливой разбросанности.  Только чудовищное, дико-причудливое и ни с чем несообразное пленяет и порабощает “умы”.

Это до известной степени объясняет, почему доморощенные “властители дум” со своей заоблачной высоты пытаются “стыдить” церковь, как делает это, например, г. Минский.

Дидро в свое время поучал Екатерину II новой государственной мудрости.  Екатерина внимательно слушала талантливого говоруна, но далеко не всегда с ним соглашалась.  В этих спорах г. Милюков на стороне Дидро против Екатерины.

“Пусть так, - говорил императрице Дидро, - пусть религия нужна ей, как политическое средство: но он будет доказывать что это плохая политика для монарха: признавать власть выше себя, и что единственной правильной политикой было бы “свести богословие к двум страничкам и держать попов в принижении и невежестве”.  “Чем святее и образованнее духовенство, тем оно опаснее для государства”.

Самый откровенный цинизм далее этого идти не может.  Все средства хороши и дозволительны с таким непримиримым врагом, как религия и церковь.  Смешно было бы говорит о “гуманности” и “терпимости” после этих бесстыдных слов фанатика неверия.

А с Екатерины, по словам г. Милюкова, “начинается непрерывная традиция русской общественной критической мысли”.

Церковь всегда умела давать мир и покой всякой душе, скорбящей же и озлобленной.  Ее положительные идеалы “простосложны и удобоносимы”, как говаривали прежде.  Она не пугает мысль какими-то неожиданными потрясениями, ради которых должна остановиться жизнь и работа.  В сфере ее воззрений и верованй человек весь целиком может отдаваться своему делу, в уверенности, что это настоящее и доброе дело жизни, что после его смерти его дело будут продолжать дети и внуки.  Она умела отгонять от людского сердца темных духов уныния, под злыми чарами которых у человека валится из рук всякое дело, всякое дело кажетеся мелочным и ненужным и всякая сила сгнивает в постыдной бездеятельности.

А у нашей нервной “интеллигенции” в сердце слишком много “святого беспокойства”, тревожной торопливости и слишком быстрой смены идеалов.  При таких условиях думать и обдумывать приходится наскоро, кое-как, часто наобум, и совсем некогда посмотреть, соответствует ли данный “общественный идеал” реальным условиям действительности и не есть ли это вздорное предвосхищение потребностей будущего, создавать которое придется, конечно, не нам, а нашим внукам.  А о будущем, совершенно непохожем на настоящее и прошедшее, мы, конечно, не можем иметь ни понятия, ни представления.
 

    IV.

III.  “Рознь между интеллигенциею и народом” несомненный и далеко не новый факт жизни.  Это историческое явление подмечено уже давно, формулировано точно и определенно и всякий вдумчивый и серьезный наблюдатель русской действительности должен признать его огромное значение.

Роковым в этой розни является то, что это рознь в верованиях и основах нравственности.  В истории такая “рознь” часто решалась мечом, насилием и угнетением менее сильной стороны.  Пассивная, страдательная роль выпала, конечно, на долю народа.  Обнаружила ли при этой “розни” наша “интеллигенция” начала терпимости, гуманности и снисходительности к побежденному противнику, лишенному всяких средств не только борьбы, но и обороны? Щадила ли его верования, его обычаи, его святыни?

Повидимому, здесь произошло то же, что делалось при “замирении” Китая европейскими культуртрегерами: добычливые офицеры, любители и знатоки этнографии и археологии, поворовали бронзовых китайских божков и бурханов, осквернили храмы своих “врагов” и ушли.  Уворованных китайских богов в своих европейских квартирах они присоединили к своим коллекциям китайских и японских безделушек.  Римляне поступали честнее: похищенных варварских богов они сохраняли в своих храмах.

Когда воинственный народ покоряет какой-нибудь другой народ и садится на завоеванной земле, долго существует “рознь” между побежденными и победителями.  Другая культура, другие нравы, другие привычки.  Политический такт подсказывает новим “господам” бережное и мягкое отношение к вере “рабов”.  Первые поколения новых владельцев хранят традиции своей далекой родины, откуда их выгнали нужда и предприимчивость.  Но “дух” той земли, на которой они живут и умирают, оказывается сильнее красивых, но далеких преданий.  “Господа” все больше и больше прислушиваются к песням и думам “рабов”.  И когда время сделает свое дело, тогда господа и рабы сольются в один народ и кровь пришельцев растворится в крови старых хозяев страны, - черты чужого быта будут сглажены постоянным влянием снизу из основных пластов населения.  Хорошее чужое сохранится, но останетсн и хорошее свое.

Так было на западе, где начала государственной и народной жизни часто создавались на почве завоевания и иноземного господства.  Наша “интеллигенция” не может похвастать своими боевыми подвигами.  На русскую землю она пришла не из-за рубежа.  Но, когда “иноязычная в языце своем”, она увидала, что здесь она чужая, что есть “рознь” между нею и народом, она забыла советы государственной мудрости, благоразумия и осторожности и пришла в ярость.

В начале XVIII в., когда в России впервые полвилась “интеллигенция”, - чужеземная или с чужеземного образца, - по словам г. Милюкова, стало “ясно, что в будущем культурном движении отодвинутые вниз пласты общественной жизни и мысли никакой дальнейшей роли играть не будут”.  И он думает, что это очень хорошо, ибо полагает начало “непрерывной критической традиции”.

Скандинавские ярлы и викинги дали королей почти всем народам Европы.  Они должны были стать королями, потому что их родная страна была слишком бедна и поэтому в день поражения они ничего, кроме жизни, не теряли, а в день победы получали все, чего не имели, - власть, господство и лучший климат новой родины.  Они были люты и беспощадны в битвах.  Но, сев на королевство, они так легко не “отодвигали вниз” пласты побежденного населения и не лишали их всякой роли, хотя бы и “в будущем культурном движении”.

Лозунгом новой, действительно “критической” традиции стало: “будь, как мы, или гибни”.  Власть над народом, добытая так легко, не внушала новым “господам” той сдержанности и умеренности, к которым приучаются иноземные завоеватели в первые годы их господства, когда им приходится считаться с враждебностью населения.  Народ долго не видел этой “розни” и все думал, что это “свои”, но только застрельщики антихристова воинства.

Роковым моментом в этой “розни” было, конечно, 19 февраля 1861 г.  За полтора века отношения при всей их ненормальности как-то маскировали рознь общественного и государственного расслоения, ибо слишком заметной розни в верованиях и бытовом укладе не было.  После реформы господа перестали быть господами.  Но такое положение дел казалось ненормальным.  Явились новые “господа”.  Господами народа почувствовали себя “интеллигенты”.  Они призваны опекать народ и “служить” народу.  Помещики, как никак, жили с народом, “интеллигентам” пришлось “ходить в народ”.  Началось что-то удивительно бестолковое, фантастическое и мечтательное.

“Ходить в народ” - это, как сказал бы любой из глупых босяков Горького, - звучит “гордо”.  Это было что-то похожее на романы Жюля Верна, - путешествия на луну или к очень популярным в наш фантастический век жителям Марса, марсианам.  Отправляясь в народ, легкомысленный “ходок” ждал всяких чудес и диковинок.  Он не удивился бы, если бы нашел, что в русской деревне живут люди “об одной ноздре, а спины у них нет”.

Отважные путешественники создали так называемую народническую литературу.  Для “интеллигентных” людей это было целым откровением.  Оказалось, что в деревне действительно живут мужики, что эти мужики почти все неграмотны и несыты, что они плохо пашут пашню, к празднику варят пиво и пьют много водки.  Сенсационные и маловероятные слухи проникли в “широкие слои общества” и взволновали всех.  При таком положении дел казалось бы, что сотни и тысячи “интеллигентных” молодых людей с непобедимой энергией станут изучать земледелие и сельское хозяйство и самоотверженно ринутся в деревни, чтобы научить мужика пахать, - что молодые медики станут усиленно изучать медицину, чтобы лечить мужика, - что самоотверженные, но непременно опытные и знающие юристы втолкуют мужику сущность новой государственной жизни и в особенности практику новых судов.

Но ничего подобного не случилось.  “Интеллигенты” слишком привыкли к городу, к бумаге и к книге.  Прежде всего надо было заготовить теорию.  Статистики уселись за счеты.  Было сосчитано, сколько получает, ест и пьет, в каком доме живет и сколько в нем воздуху имеет, каков по процентам смертности и рождаемости, задолженности и кредитоспособности крестьянин в некоторых волостях северо-восточной Пруссии и каково было его финансовое и экономическое положение при царе Горохе.  Особенное внимание было обращено на бюджеты рабочих в Австралии и в Новой Зеландии: там рабочий рай.  Были задуманы и блестяще выполнены удивительные статистические таблицы с внушительными колоннами цифр и картограммы с весело попрыгивающими кривыми.

Самая трудная часть работы была сделана.  Оказалось, что смертности у нас много, рождаемости еще больше, никакой кредитоспособности, а поэтому и задолженности, ибо кто будет давать в долг мужижу.  Продадут “сукциону” - и вся недолга.  Мужик жил совершенно ненаучно.  Непритворную скорбь об этом с особым мастерством выразил покойный Глеб Успенский, который то писал что-то мистическое о власти земли, то ядовито острил по поводу статистической 1/4 лошади на крестьянский двор.

И тогда все стали очень жалеть мужика и пуще прежнего “ходить в народ” - даже в корыстной надежде узнать от него какое-то магическое “новое слово”, которое он, шельма, знает, только никому сказать не хочет.  В деревню “ходили”, но там не оставались, ибо, если там остаться, придется работать, а это с “идейною убежденностью” не мирится.

Тогда было решено, что мужик не знает “нового слова”, а “интеллигенция” его знает, хотя, каж прежде, так и теперь, она сама хорошенько не знает, какое такое “рыбье” слово она собственно знает.  Чему надо учит народ, решено еще не было, но так как в принципе было решено, что учить надо, - ходоки пошли в народ “с целью пропаганды”.  Что пропагандировалось, - дело великого смеха и великой скорби.  Тогда слова “ходить в народ” получили такой же смысл, как боевой клич Святослава: “иду на вы”.  Началась борьба с “суевериями”, куда включали все религиозные представления народа.  И теперь еще у некоторых либеральных газет борьба с суевериями народа - главный козырь, хотя в общем у нашей “интеллигенции” гораздо больше суеверий и предрассудков, чем у мужика.

Мало-по-малу “назрел” вопрос огромной важности.  Часто говорят, - как писаря в волостной статистике, - что у нас и почва отчаянная, и климат не то, чтобы что.  Но, при самых неблагоприятных почвенных и климатических условиях, в одном отношении у нас никогда неурожая не было: куда ни повернись, везде “зреют” вопросы.  Но и тут нам неудача.  При буйном даже урожае в житницы ничего не попадает, ибо вопрос обыкновенно назреет и лопнет - и ровно ничего от него не останется.

“Назрел” вопрос о всеобщем народном обучении.  Все вздохнули свободно и надолго успокоились.  Пусть себе учатся читать.  Это хорошо: и от “суеверий” отвыкнут, и сыты станут.  Секрет поймать этих двух зайцев сразу - до сих пор тайна мудрых охотников.

Но чему же собственно надо учить народ? Вопрос был “поставлен на очередь”, стоит на очереди, сходит с очереди на короткое время, опят возвращается на очередь, усиленно зреет, назревает, перезревает, - а ответа толкового все нет, как нет.

О всеобщем обучении говорили и говорят до боли и звона в ушах.  Но разве готов нормальный тип русской нормальной школы?  Разве это действительно дело решенное, для чего, чему и как учить мужика?  Говорить о простой грамотности значит не представлять себе вопроса во всем его объеме и во всей его сложности.  Нужна основная точка зрения, основныя начала, чтобы положить их, как фундамент школы.  Где же эта руководящая мысль и в чем заключаются эти начала?

Именно в этом вопросе и сказался непримиримый деспотизм интеллигенции.  У мужика никакого “нового слова” не нашли, а у интеллигенции” что ни день, то новое слово.  Поэтому прежде всего надо вышибить из  мужицкой башки все старые слова, которыми он жил и живет до сих пор.  Тут не может быть никаких послаблений, никакой терпимости, нииакого снисхождения.  Школу всячески надо сохранить от предразсудков и суеверий.  Это прежде всего.  Затем надо постепенно проводить учение о пяти разрывах, ибо это “последнее слово науки” и лучшее достояние интеллигенции.  При этом забывается только, что трудное искусство балансировать над бездонною щелью этих пяти разрывов дается только самым опытным жонглерам из “интеллигенции”, от младых ногтей искусившимся в акробатическом ремесле, а для народа это замысловатое, но совершенно безполезное искусство опасно и вредно, ибо ведет к полной “разрухе”.

Вот сущность современной “розни”.  В ней “интеллигенция” проявляет свирепое озлобление и самый первобытный фанатизм.  В сравнении с нею норманские герцоги в Сицилии были сущими агнцами.

Неукротимость и непреклонность “интеллигентной идейной убежденности” дошли до того, что когда “деревенские троянцы” побоялись принять предательские дары городских данайцев, “интеллигенция” повернулась к народу спиной и стала кокетничать сперва с фабричными рабочими, потом с босяками Горького не в ложной, повидимому, надежде, что здесь “розни” не будет.  Впрочем, что же и требовать от “интеллигенции”?  Ведь она - “нервная и чуткая”.

Босяки Горького и столяры Вересаева - это месть народу за то, что он не оправдал надежд и упований: он отстаивает “мораль рабов” против новой морали новых “господ”.  На какой почве “интеллигенция” “объединится” с этими босяками и золоторотцами, дело ближайшего будущего, но с народом она не объединится, ибо в глубине души вполне разделяет мысль Вольтера: “народ всегда останетси глуп и невежествен:  это скот, которому нужно лишь ярмо, кнут да Сено”.  За время своего увлечении народом, “интеллигенция” пыталась забить его в тяжелое ярмо, обуздать его хлестким кнутом и несла ему самое скверное сено.  И она обиделась, когда во время холерных беспорядков оказалось, что народ ее “не понимает”.  Это ее постоянная беда: ее никто “не понимает”, потому что собственно и понимать-то нечего.

Иначе, конечно, не могло и быть, ибо дух нашего века есть дух “уныния, праздности и любоначалия”.  Всем хочется командовать, хотя никто не знает ни тактики, ни стратегии.

Лихая беда этого исторического момента намечена верно: “интеллигенция” не с народом, а против народа - и для борьбы с ним ищет сомнительных союзников среди благородных “каторжан”, вдохновенных босяков и усердных носителей “передовых идей” - фабричных рабочих.  В хаосе противоречивых  и смутных понятий все еще раздаются речи и о народе.  Со стороны может показаться, что интеллигенция безнадежно влюблена в народ и “обслуживает русскую землю с завидным самоотвержением”.  Ее заслуги перед народом “постоянны и неустанны”.

Все это только слова, в которых фактической правды нет.  В увлечениях “интеллигенции”, правда, всегда было много искренности, но серьезности никогда не было.  Из-за слов она никогда не видала дела.  Вера в слова собственно и довела ее до трагикомического положения.  Здесь особенно печально то, что она верит только в плохие, т.е. взмыленные, раздутые слова, всегда убегающие за границы земной возможности.

Многое, верное при строго определенном объеме, становится нелепым и вздорным, когда ему придают фантастические, грандиозные размеры.  Много говорили и говорят о так называемом “неоплатном долге народу”.   В основе этой сакраментальной формулы лежит совершенно верная мысль: за то, что мы учимся и преуспеваем на счет народа, надо, не отягощая народного бюджета, честно и добросовестно работать для этого народа.  Тот, кто, не грабя мужика и довольствуясь скромным сравнительно прибытком, всю свою жизнь посвятит мало заметному и отнюдь не героическому подвигу, в день смерти имеет полное право сказать, что он с народом по мере сил своих рассчитался и никакого долга за ним нет.  Но наша “интеллигенция” слишком дорого ценит свои иногда скудные знания и свой не всегда толковый “труд”.  Попробуй-ка мужик со своими деревенскими грошами сунуться к “известному” “высокоинтеллигентному” городскому адвокату, величественному, как боги на Олимпе, “интеллигентному” инженеру, ученому садоводу, лесоводу, агроному, - так с своим суконным рылом так и отскочит от интеллигентного калачного ряда.

Русская “интеллигенция” и культура не по карману для руссиого народа: это все еще вольтеровский скот, дикий и невежественный.  Но “идеология”, т.е. болтовня “интеллигенции” по этому поводу, возвышенна, умилительна и трогательна.  Мы в долгу перед народом.  Долг надо заплатить честно.  Нельзя - “тупо, легкомысленно, лукаво” - уменьшать сумму нашей задолженности.  Мы должны расплатиться и за себя, и за отцов, и за дедов, и за прадедов.  Прежде всего мы должны расплатиться за крепостное право, потом за сектантскую пропаганду мистиков и Лабзиных, за вольнодумство и фармазонство екатерининской легисломании, за ужасы бироновщивы, за “мартиновы толкования” Феофана Прокоповича и Петра, за “лихолетье” смутного времени, за казни Грозного, за темное владычество татар, за “окаянство Святополка Окаянного и за некультурность геродотовой “Великой Скуфи”.  Увлечение в подсчете долгов поражает “завидным самоотречением”.  Все это долги и все надо платить.  Но, конечно, даже плохой бухгалтер с первого взгляда на пассив и актив скажет, что долг “неоплатен”.  Почтенная “интеллигентная” фирма еще до начала коммерческих операций объявляется несостоятельным должником.  Злостного банкротства нет: это крах по неосторожности и легкомыслию.

Тут-то и проявляются истинные черты “духа уныния, праздности и любоначалия”.  Если это долг неоплатный, то и платить по нему ни гроша не стоит.  На этом выводе останавливается умеренная часть “интеллигенции”, а ее лучшая, более влиятельная часть идет еще дальше и говорит: “пусть дикий и невежественный скот втридорога платит нам за плохие земские аптеки и за скверные земские дороги”.  И руками величайших народолюбцев “скот” обдирается, как липка.

Так трудно объединить современную “идеологию” и современную психологию.  Слезливых и чувствительных “печальников” народа - “невежественный скот” в своей памяти поставит рядом с татарскими баскаками, московскими ярыжками и крючкотворами  бессудной эпохи.  “История русской интеллигенции” в сущности вся целиком сводится к “истории русской декламации” и в истории культуры места для себя не имеет.

Отсюда видно, как трудно просто смотреть на вещи.  Раз замечена “рознь” с народом, каждый лишний год этой розни - позор для образованных классов народа.  Жить при сознании этой розни, поддерживая рознь, значит жить на чужой счет, с ненавистью и презрением к тому, кто дает кормы, - значит тиранически жить в покоренной силою оружия стране, издеваясь над верой, совестью и бытом укрощенных “рабов”, значит распоряжаться в своей земле на правах завоевания и иноземного господства.  Русская “интеллигенция” никаких исторических прав на “рознь” с народом не имеет.  Свою родословную она ведет не от тех лихих “пенителей моря”, которые на своих “драконах” несли за моря меч и закон.

Говорят, будто бы она имеет свои верования и убеждения, от которых ни за какие коврижки отказаться не может.  Сомнительное и маловероятное это дело - ее верования и убеждения.  Но пусть будет так.  Но ведь и вольтеровский “скот” имеет свои верования и убеждения.  В этом моменте словесное фокусничество происходит на почве старого жонглерства: на сцену появляются “суеверия и предразсудки”.  Дело, конечно, силы и преобладания.  Суеверия и предрассудки победителей носят гордую кличку “верований и убеждений”, а верования и убеждения побежденных называются “суевериями и предразсудками”.  Право кулака, как и прежде.

Но “рознь” в недрах народа вечно длиться не может: стороны должны или столкнуться, или на чем-нибудь примириться.  Умножение в стране “идеологов” и “проектистов”, т.е. дармоедов, когда оно превышает платежные силы населения, становится опасным социальным злом, над которым стоит призадуматься.  Да ведь не так уж и серьезны верования и убеждения “интеллигенции”, чтобы она не могла ими поступиться и получить таким образом возможность честно зарабатывать свой хлеб и спокойно делать серьезное дело, от которого так долго и так лукаво отлынивали из духа праздности и любоначалия.

Только тогда слова и фразы перестанут обманывать тех, которым выгодно и приятно обманываться.  Только тогда от “передовых умов” отойдет темный дух “уныния”, порожденный духом вековой праздности и мечтательного любоначалия.  Только тогда будет положен конец вздорной болтовне о “стихийной”, т.е. бессмысленной и бессознательной силе общественной эволюции.  “Теория современного прогресса”, доказывающая, что “все к лучшему в этом лучшем из миров”, породила поколение Обломовых и лежебоков, у которых быстро сменяющиеся “идеологии” отшибли чутье простой правды и очами зримой, несомненной действительности.
 

    V.

IV.  “Рознь между интеллигенциею и наукой”...  Вот положение, которое для многих покажется парадоксадьным.  Не за науку ли именно “интеллигенция” и поломала все свои копья?  Не лучшие ли свои стяги наука развернула над “рядами интеллигенции”?  Не из таинственных ли недр науки и вышла, как Афина Паллада из головы Зевса, эта “новая порода людей”?  Можно ли обвинять в обскурантизме тех людей, которые все свои силы посвятили борьбе с обскуранатизмом и так беспомощно рвутся “из мрака к свету”?  Не вернее ли было бы сказать, что в жизни русской “интеллигенции” слишком, с большим лишком много, а не мало науки?

Но для того, чтобы, не боясь жупельных слов и и попреков, поставить этот вопрос, надо не упускать из виду двух “специальных факторов” современной научности.

1.  Пока наша молодежь учится в школе, ей некогда учиться, ибо за это время она должна “подготовляться к жизни”, т.е. досконально познакомиться с “духом времени”, а это, как мы уже сказали, дух уныния, празднословия и любоначалия. Когда же она перестает учиться школьным порядком, она в сознании своего всеведения берется за популярные книжки только для того, чтобы налету ловить “последние” слова науки, которыя, как клочки разноцветной бумаги в серпантине, в огромном, прямо угрожающем количестве сыплются на “увлеченных движением” людей.  Так когда-то на пиру у римского императора посыпались на головы гостей душистые цветы и похоронили под своим покровом неосторожных и слишком доверчивих сотрапезников.

2.  Наука уже главно “пошла навстречу” потребностям общества и демократизировалась, т.е. пошла на уступки с невежеством и малограмотностью.  “Последние слова науки”, как ракеты, взвиваются на потемневшем небе и с оглушительными треском лопаются, навсегда исчезая из глаз.

Мы уже не раз говорили об этом в наших очерках и поэтому здесь не будем долго останавливаться на том, что настоящая наука говорит редко, мало и очень осторожно, а рыночная наука болтлива, как рыночная торговка, все знает и ни в чем не сомневаетси.  Возможность двусмысленно и софистически злоупотреблять термином “наука” объясняется тем, что технические и прикладные науки действительно сделали и теперь делают такие открытия и приспособления, в практичности и обоснованности которых сомневаться отнюдь нельзя.  Здесь, конечно, победы и завоевания.  На этой почве с словом “наука” связывается представление о чем-то точном, безошибочном, обязательном для каждого здорового мышления.  Совсем другое дело социальные науки.  Там нет ни таких законов, ни таких открытий.  Но для того, чтобы сообщить вид научной принудительности простым догадкам и предположениям, современные доктринеры и теоретики или совершенно облыжно говорят от имени “науки”, или, при несколько большей добросовестности и скромности от имени “научности”, а это уже нечто очень подвижное и гибкое.

Здесь, для “убежденных”, только убежденных, а не знающих социологов, “научный интерес” становится тажим же законным, как и практическая польза, т.е. политические или партийныя тенденции.  Была бы, конечно, своя доза лжи и в том случае, если бы “боевые мыслители”, - новое понитие новой породы людей, - говорили только о большем соответствии своих взглядов с основами научного метода, чем взгляды противников.  Но ложь становится чрезмерной и слишком очевидной, когда свои взгляды они считают строго установленными законами науки.  Им уже удалось придать шутовской и постыдный оттенок базарному выражению “последнее слово науки”.  Еще постараются, и самое слово “наука” упадет на “дно”, в уличную грязь.

Им удалось - и не без усилий, конечно, - понятие о научности и науке сделать двусмысленным и неточным.  Они, ради вящщей демократизации науки и знания, принизили высокий и строгий смысл этого понятия и бросили его, как пеструю игрушку, в легковерную, легкомысленную и, может быть, именно потому непомерно “гордую” толпу.  Одним хорошим словом в обиходе серьезного мышления стало меньше.  Много труда выпадет на долю наших ближайших потомков, когда им придется отчищать от пыли и грязи лучшия слова человеческой речи после неряшливого и нечистоплотного хозяйничанья гордых “передовых умов” нашего поколения.

Когда-то Шопенгауер громко поднимал свой голос за бережное и осторожное отношение к терминам научной и философской мысли.  Он боялся, что в противном случае утратится возможность мыслить и говорить точно.  Он уже в своем поколении замечал  опасную наклонность фонтаном слов маскировать отсутствие мысли.  Его язык был красив, точен и ясен.  И он, вероятно, не стал бы писать для нашего поколения, потому что теперь почти каждое слово потребовало бы утомительных и сложных определений.  Все думают и говорят “приблизительно”, довольствуясь первым подвернувшимся словом, ибо обдуманных и определенных мыслей не имеют.

Если вдуматься в мнимое величие “стихийной” общественной эволюции, в “современную теорию” мнимого прогресса, в мистические и пророческие дарования современной “интеллигенции”, во всю эту дребедень “новой породы людей”, - станет ясно, что истинный смысл этого “гордого” младенческого лепета воплощается в старой формуле: “после нас  - хоть потоп”.  Это бесшабашный и беспорядочный пир, который дает друзьям и паразитам разорившийся квирит, готовясь вскрыть себе жилы.  Ему-то хорошо: он умрет.  А вот завтра утром рабам придется хватить горя, отчищая и отмывая переполненный и вонючий вомиторий.  Это в азартной игре азартная ставка игрока, который в сущности ничем не рискует, ибо он и сзади, и спереди “босяк”, ничего не имеет и ничем не рискует.

Несомненно, что и слово “обскурантизм” стало таким же “боевым” словом, как и слово “научность”.  Одни виды общечеловеческой и текущей глупости называются “обскурантизмом”; другие, столь же глупые, научностью.  Весь вопрос в том, кто кого перекричит и кто - грубою лестью или запугиванием - соберет вокруг себя больше сторонников.  А известно, что “большинство” обыкновенно собирается на голос “практической пользы”, а не “научного интереса”, и что посредственных людей больше, чем людей умных.

В виду всех этих соображенй перестает быть парадоксальным то наше утверждение, что в современной “научности” много обскурантизма, и что наша “интеллигенция” порвала связь с настоящею наукою.  Иначе, она не была бы и “интеллигенцией” и не могла бы сохранить “полный боевой порядок” по отношению к “партиям последней реакции”, как говорит г. Тернавцев, т.е. “консерватизма государственного, церковного, национального, сословного”.  Все ведь это только пункты отрицания, а положительного содержания в них нет.

 “Боевой” же порядок она сохранила, а стяги и знамена припрятала, ибо ей нечего на них написать.

Слово “научность” будто бы закрепляет мимолетные “золотые сны сердца нашей интеллигенции”, но на самом деле здесь господствует, как утверждает и г. Милюков, “быстрая смена идеалов”.  Все течет, расползается по швам и рвется, как дешевый ситец.  Легкомыслие и легковерие особенно богаты новыми формами и костюмами, хотя сущность их и в этой пестроте всегда остается та же.

И с каждым годом эта “рознь” между “интеллигенциею” и наукой становится все глубже и непримиримее.  Пролагаются и удлинняются все новые и “новые пути” мертвенного обскурантизма.

    VI.

V.  Источник всех разрывов, всем разрывам разрыв - это разрыв “интеллигенции” с прошлым.  Дети своих отцов и внуки своих дедов дают не “новую породу людей”.  Несомненно, что наша “интелигенция” возникла путем самопроизвольного зарождения.

Это главный догмат в тощем катехизисе современной “идейной убежденности”.

“Настоящее, - формулирует этот догмат г. Милюков, - все более стремится оторваться от прошлого, а вместе с этим и “заветы истории” все более теряют над нами свою фатальную силу”.  “Мы не верим более ни в какие исторические санкции и ищем оправдания того или другого общественного идеала исключительно в его соответствии потребностям настоящего и будущего.  Его тождество с идеалами прошлого может только доказывать отсутствие такого соответствия и свидетельствовать о его отвлеченности, нежизненности”.

Так как именно разрыв с прошлым открывает дорогу всем  другим разрывам и содействует “отвлеченности и нежизнеспособности” современных “общественных идеалов”, мы считаем нужным обратить особое внимание именно на этот разрыв.  Что же именно так плохо было в русском прошлом?  На этот вопрос попробуем дать ответ словами г. Милюкова.

Речь идет о конце XV в., о возникновении московского самодержавия.

“Вместо прежнего великого князя, договаривающегося и воюющего с ближайшими сосьдями, мы видим “государя всея Руси”.  Он заботится не о мелких прикупках и “примыслах”, а об окончательном объединении под своею властью всей русской народности.  И для достиженияя этой цели он не хлопочет больше о том, чтобы подкупить ханских советников и как-нибудь выклянчить у хана ярлык.  Он теперь сам “царь”, не хуже ордынского, и “самодержец”, не нуждающийся ни в какой чужеземной санкции своей власти.  Его дипломаты, во что бы то ни стало, хотят быть на равной ноге не только с правительством венецианской республики, но и с самим цесарем римским.  Словом, на почве стихийных (?) успехов, достигнутых “прародителями”, московский государь вырабатывает широкую программу политики, которой сознательно и твердо придерживается с этих пор его правительство и его потомки”.

“В только,что упомянутой “стихийной работе” прародителей московского самодержца, без сомнения, была своя сознательность и своя традиция.  Еще сын Калиты, Симеон Гордый, вполне отчетливо подчеркивает эту традицию, кончая свое духовное завещание (1353) такими выражениями: “А пишу вам это слово того ради, чтоби не перестала память родителей наших и свеча бы не угасла”.  Симеон мог быть спокоен.   Свеча, зажженная Калитой, не гасла, а разгоралась ярким пламенем при его сыновьях, внуках, правнуках и праправнуках .  Первый русский самодержец стоял на плечах пяти поколений и потому видел так далеко и широко.  Но верно, однако-ж, и то, что его предкам никогда и не снились такие широкие перспективы.  Покупая и “примышляя” деревню к деревне, волость к волости, копя в своей казне золото и серебро, ожерелья и монисты, кожухи червленные жемчужные и пояса “с каменьем”, обсчитывая татар на дани и насильничая “над своей братьей”, князьями, эти “прародители” не шли в своих политических мечтах дальше смутной надежды, что придет когда-нибудь время и “Бог освободит их от Орды”.  Если бы спросить их, что они будут делать с своей свободой, они, вероятно, не смогли бы развить никакой иной программы, кроме все той же старой, привычной, ставшей инстинктом: еще больше примышлять и копить, обманывать и насильничать, с единственною целью добиться как можно больше власти и как можно больше денег.  Таким образом, традиция “скопидомства” была самой коренной, самой натуральной и наименее идеологической из всех традиций московской великокняжеской семьи”.

Чего же собственно хочет г. Милюков?  “Прародители” видели свои ближайшая цели и умели достигать их.  Свою деятельность они соразмеряли не с потребностями далекого будущего, а с потребностями настоящего.  Г. Милюков хочет сказать, что они не знали русской истории XVI и XVII въков.  Но ведь и он не знает русской истории XX и XXI веков, и никто его за это не укоряет.  Вот обман, насилие, скопидомство, утягивание татарской дани - это уже черты личной “тенденции” автора, слишком субъективной и односторонней убежденности.

По суду г. Милюкова московские самодержцы не искренно стояли за православие: оно было для них только политическим предлогом и политическим средством.  Защита православных в Польше “от римского закона” - лукавая комедия.

“В Литовской Руси была своя православная партия, боровшаяся против окатоличения Литвы; но борьбу свою она вела совсем другими средствами и помощь Ивана являлась для нее тем более непрошенной, что он в сущности и не думал вступать с этой партией в более близкие отношения.  Для его ближайших целей достаточно было иметь постоянный предлог к вмешательству в литовские дела: этот предлог давали ему в значительной степени мнимые (?) притеснения его дочери католиками.  Нужно только прочитать в дипломатических бумагах того времени эти постоянные упреки зятю и внушения дочери, все в тех же словах, превратившихся в конце концов в условные (?) формулы, отлично служившие в руках московских дипломатов, но совершенно игнорировавшие (?) действительность.  Иван объяснял далее и переезд к нему на службу мелких пограничных князей и передачу Москве их владений все той же “нужею”, что их нудят приступать к римскому закону”.

Выходит, будто бы “идея религиозного единства всей русской народности послужит средством для оправдания завоевательной политики московского князя”, тогда как на самом деле эта идея легла в основу политики и вовсе не завоевательной, так как тогда московской Руси в пору было думать только об обороне.

Женитьба Ивана III на Софии Палеолог открыла новые горизонты для московского самодержавия.  Кто же это сделал? Левантинцы.

“Это тип людей без отечества, с тонким умом и растяжимой моралью, охотно балансирующих на той неуловимой границе, которая отделяет дипломатию от шарлатанства, несомненно, сложился вполне уже в то время.  Наблюдательные и проницательные, они умели угадать, что кому нужно, и торговали тем товаром, на который был спрос.  В Италии они открывали кафедры поэзии и толковали Гомера и Демосфена; в Москве они сосватали великому князю племянницу византийского императора, Зою (Софию) Палеолог.  Дело было щекотливое, так как папа считал Зою, которую он приютил у себя, ревностною католичкой, а для московского князя нужна была “православная христианка”.  Два левантинца - один итальянец, другой грек, уладили это затруднение как нельзя лучше.  Итальянец (Джан-Баттиста-делла-Вольпе, монетчик Ивана) взял на себя обмануть папу, обещав ему, что Россия подчинится Св. Престолу; грек (Юрий Трахонионт, magister domus или дворецкий отца невесты, Фомы Палеолога, перешедший потом на московскую службу) обманул Ивана III, засвидетельствовав, якобы от имени византийского кардинала Виссариона, “православное христианство” Зои и рассказав при этом кучу небылиц о ее женихах, которым она будто бы отказывала из отвращения к латинству (на деле женихи ей отказывали).  По дороге посланный Вольпе успел еще провести венецианцев, поманив их перспективой союза с Золотой Ордой и предложив себя в коммиссионеры.  Второе дело сорвалось, зато первое наладилось.  Московский “варвар” стал мужем “византийской царевны”, как не переставала себя величать католическая Зоя, превратившаяся на русской почве в православную Софию” (1472).

Опять - шарлатанство и сложная мошенническая проделка.

С Софьей Палеолог к Ивану III переходили права на византийское наследство.  Легенды пророчат, что освобождение Царьграда падет на долю русского государя.  “С своей обычной практичностью, московский князь спешит дисконтировать долгосрочный вексель и пустить выручку немедленно в оборот.  Отблеск св. Софии должен был упасть на Москву и сообщить ей новый ореол, дома и за границей”.  Это для Ивана III, по словам г. Милюкова, сделали “идеологи” из южных славян.

Г. Милюков очень уж скор и сердит.  Мысль о Царьграде не прошла бы через всю русскую историю, если бы в ее основе лежали только плутовство, легенды и побасенки.

Возникает мысль об объединении всей Руси под властью московского государя.  Эту мысль будто бы подсказал Ивану III римский папа Сикст IV.  Он хотел дать московскому государю королевский титул.  “Ляхи очень боятся того, - говорил московскому великому князю Поппель, - что если твоя милость будет королем, то тогда вся русская земля, которая под королем польским, отступит от него и твоей милости будет послушна”.

“На этот раз, - говорит г. Милюков, - как и в наше время, “черезчур большая забота о больном сделалась причиной болезни”.  Московский князь выслушал очень равнодушно уверения Поппеля, что не в папе дело, что титул короля может дать только император и что Иван может, если захочет, получить этот титул на известных услових от его господина.  Громкое имя “римского императора” было пустым звуком дли невежественных (!) ушей Ивана III.  Титул “короля” не только оставлял его вполне равнодушным, но даже раздражал, как знак какого-то подчинения.  Входя в европейскую семью, он хотел, если не быть первым, то остаться самим по себе, совершенно несоизмеримым с установленными ступенями европейской иерархии государей.  Первые московские послы не хотели уступать в чести ни Франции, ни Испании, тогда сильнейшим державам Европы.  В соборе св. Марка и в ватиканском дворце они претендовали на первое место; в Вене они требовали, чтобы император назначил в женихи дочери московского князя своего наследника; герцоги и маркграфы были для него слишком ничтожными особами.  Самая тонкая государственная мудрость не могла продиктовать Ивану более ловкого ответа, чем тот, который он дал Поппелю в своем наивном неведении европейских отношений.  “Что ты нам говорил о королевстве, - отвечали дипломаты московского князя германскому послу, - то мы, Божиею милостью, государи на всей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, и мы просим  Бога, чтобы нам и детям нашим всегда дал так и быть, как мы теперь государи на своей земле; а наставления, как прежде мы не хотели ни от кого, так и теперь не хотим”.

Логика, очевидно, совсем изменила г. Милюкову.  Зачем ему так хочется, чтобы Иван III холопствовал и унижался перед “европейскою иерархиею государей”? В чем тут “невежество”, если московский государь отлично понимает, что его титул гораздо выше, почетнее и независимее, чем титул короля, подручника императора?  Его ответ был не только “ловким”.  В нем сказалась подлинная “тонкая государственная мудрость” и даже нечто большее.  Ни левантинцы, ни Зоя Палеолог, ни римский папа, ни германский император не могли подсказать ему такого простого и ясного взгляда на значение русского самодержавия.  Этот взгляд вырос на московской почве, и знание “европейских отношений” ничего не могло бы изменить в нем.  Это просто вывод из действительного положения вещей и русской истории.  Иван, очевидно, умел думать своею головою, и лукавые речи германского посла не могли сбить его с толку.  Он не хотел идти по неумной в данном случае указке запада и сказал свое глубоко-сознательное русское слово.  С чего это г. Милюков косится и дуется на русского самодержца за то, что он не пошел в хвосте европейских государей?  Чрезмерность холопства не единственное доказательство культурности по шаблонам запада.  И все хитро задуманное и хитро поставленное г. Милюковым здание о не русском будто бы корне русского самодержавия падает при этих простых словах, в полной сознательности которых не может быть никаких сомнений.

Стремление московского правительства объединить все русские земли под властью московского государя, идея “панруссизма”, как говорит г. Милюнов, тоже было подсказано извне, западными дипломатами.  Но делали это дело русские люди последовательно и прямолинейно.  “Иван III это дело ведет с упрямой настойчивостью, поражавшей посторонних наблюдателей и приведшей к желанному концу.  В 1493 г. он формально принимает титул, подсказанный историческими прецедентами и освеженный в памяти дипломатами папы и императора: титул “государя всея Руси”.  На протест литовского зятя, державшего под собою половину этой “всея Руси”, московские дипломаты отвечают уже с уверенностью и аппломбом, которые надолго остаются их привилегией.  “Государь наш ничего высокого не писал и никакой новости не вставил.  Ибо от начала правый уроженец-государь всея Руси, чем его Бог подаровал, как дедов и прадедов”.  И по мере своих мирных захватов и военных приобретений, Иван III последовательно принимает раз принятую точку зрения.  Все, отнятое у Литвы, - “наша вотчина”.  “Да и не то одно наша вотчина, что ныне за нами: и вся русская земля, Божией волей, из старины от наших прародителей наша вотчина”, - не забывают прибавлять всякий раз москвичи.  За год до смерти Ивана (1504) этот тезис развивается еще определеннее.  “Вся русская земля - Киев и Смоленск, и иные города - от наших прародителей наша вотчина, и он бы (король) нам русской земли всей - Киева, Смоленска и иных городов... поступился”.  Эта глухая ссылка на “иные” города дает возможность постоянно расширять требования: так, в 1517 г., уже при Василии III, встречаем формулу; “Киев, Полоцк, Витебск” и опять-таки “иные города”.  На самого хладнокровного читателя сухих посольских донесений этот тяжелый, размеренный шаг московского “каменного гостя” способен произвести впечатление какого-то давящего кошмара”.

Какой, однако, г. Милюков нервный.  С такими нервами не только писать, но и читать историю нельзя, историю любого из существующих европейских народов.  Даже школьники знают, что в истории есть темные, кровавые страницы, для чтения которых нужны нервы.  Но удивительно, что те страницы, которые приводят г. Милюкова в такой ужас и наполняют его сердце чувством какой-то ненависти, ничего темного и возмутительного в себе не заключают.  Это блестящие страницы роста русского самосознания и русского государства.  Он и сердится-то собственно на то, что поднималась Москва, а не Литовское княжество, что выиграли дипломатическую игру московские государи, а не их противники.  Было бы пол-беды, если бы события русской истории г. Милюков воспринимал сердцем только иноземца, стороннего, но беспристрастного наблюдателя исторической жизни.  Но беда в том, что он озлобленный и пристрастный сторонник исторических недругов России, для когорого оскорбительны и обидны успехи русского народа.  И его пристрастное негодование доходит до озлобленной ненависти.

Теперь у нас XX в.  Торжествует общественная эволюция.  Закусив удила, мчится, роняя пену, “теория современного прогресса”.  Общественные идеалы определяются “потребностями будущего”.  А политика, как была политикой, так политикой и осталась.  Немецкий “каменный гость” тяжелым и размеренным шагом движется nach Osten.  Английский “каменный гость” тем же шагом и с тою же размеренностью движется на Индию, на Китай, на Египет, на буров и на туземцев черного материка.  До какой степени должен отяжелеть “давящий кошмар” г. Милюкова!  А что вынесли его утонченные и чувствительные нервы при последнем сербском перевороте?  А ведь это тоже “гордое” дело гордого XX в.!

Все это дутые и лукавые чувства.  “Мера вещей”, обязательная для историка, забыта ради цели холодного и рассчетливого памфлетиста.  Исторической правды тут нет, ибо слишком обижены тенденциозные страсти “идейной убежденности”.

Мы уже говорили, что г. Милюков по припципу менее существенное предпочитает более существенному.  Он и здесь верен своему принципу.  Московское самодержавие создавалось не с голоса запада, не по указке пришлых и заезжих иноземцев.  Льстивые и искательные речи всяких левантийцев - это чужая капля в русском море.  В государственном строе и в политике отражалась русская жизнь и действительность, а зарубежные “идеологи” только портили дело своими легендами и теориями.  В простых и точных словах московских дельцов г. Милюков видит “наивное неведение” европейских отношений, даже “невежество”.  А это была только полная ясность самосознания и “тонкая политическая мудрость”.  На что же собственно сердится и негодует г. Милюков, если московские люди хотели жить по своей правде и по своей совести?

Это верно, что “идеология” московского самодержавия, особенно по формулам заезжих льстецов, научной критики не выдерживает.  Но ведь это были XV, XVI и XVII вв.!  Если и в XX в. дело исторической критики стоит так странно и ненаучно, как оно стоит в “Очерках” г. Милюкова, - чего же требовать с московских посольских дьяков, хотя они смотрели на дела более трезво и вдумчиво, чем “идеологи” XX в?  “Идеология” сама по себе, конечно, пустяки.  Это дым и туман, пока она не имеет под собою реальной и фактической почвы.  А в Москве почва была и не для такой еще “идеологии”.  Московские государи были государями “всея Руси”.  Это право получили “изначала”, от своих прародителей и в конце концов собрали в своих руках всю русскую землю, что, конечно, хорошо.  Охота г. Милюкову полемизировать с левантинцами, - греками и итальянцами, с послами папы и императора, - когда не они, конечно, строили русскую землю и создавали устойчивую, широкую и сплошь русскую программу русской политики!
 
 

    VII.

Плох и “невежественен” был Иван III, который не пошел на поклон к папе и императору, не унизился до того, чтобы выклянчивать от них королевский титул.  Но еще плоше и еще невежественнее, по суду г. Милюкова, был Иван IV, который очень уж свысока смотрел на европейских королей и государей.

“В 1547 г., - говорит г. Милюков, - Иван Грозный торжественно венчался на царство и принял официально царский титул; в 1552 г. поспел и тот царский трон, которым давалась мысли о византийском преемстве власти официальная санкция.  В 1561 г. Иван добился и формального признания легенды со стороны константинопольского патриарха.  Правда, для этого пришлось немножко подскоблить греческую грамоту, содержавшую в себе совсем не то, что нужно было царю от патриарха; как бы то ни было, дело было сделано, и московское правительство могло торжественно выступить со своими претензиями перед иностранными державами.”

“Эти претензии, правда, не сразу получили признание.  Баторий еще в 1581 г. советует Ивану “не твердить басен своих бахарей” про Пруса и про Августа-кесаря, как про своих “сродников”.  Но Иван в долгу не остается и победоносно опровергает сомнения своего соперника простым соображением: “коли уж Пруса на свете не было, - пусть Стефан-король нам объяснит, откуда же взялась прусская земля?”  В свою очередь он и сам возбуждает сомнение: при таком важном происхождении может ли он, не теряя достоинства, сноситься, как равный с равным, с человеком, не “от государского прирожения, а от рыцарского чина”, каков Баторий?  О шведском короле Иван еще более низкого мнения: тот прямо “мужичьего рода”.  Получив грамоту “индейской земли государя”, московский царь был поставлен в крайнее затруднение: называть ли его братом в своем ответе?  В конце концов он решил “о братстве к нему не писать”, так как неизвестно, - “государь ли он или простой урядник”.  На языке московской политической теории это значило: “неограниченный он государь или конституционный”.  Конституционную моиархию в Москве ставили чрезвычайно низко.  “Мы думали, - писал Грозный английской королеве Елизавете, - что ты на своем государстве государыня и сама владеешь, а у тебя люди владеют, - и не токмо люди, а мужики торговые...  а ты пребываешь в девическом чине, как есть пошлая девица”.  Так же презрительно относился Грозный и к “убогой” власти польского короля.  “Ты посаженный государь, а не вотчинный, - писали московские государи Сигизмунду-Августу, - как тебя захотели паны твои, так тебе в жалованье государство и дали; ты в себе и сам не волен, как же тебе быть вольным в своем государстве?”

Яд так и брызжет из-под пера нового Курбского.

      ...  Перо его местию дышет...
      Прочтет, улыбнется и снова прочтет,
      И снова без отдыха пишет...

Но... сила сарказма пропала.  Правда, препирательства о Прусе и Августе комичны, но теперь ясно, для чего были  нужны все эти анекдоты, которые отнюдь не объясняют сущности дела.  Источник злости и негодования г. Милюкова открыт: “конституционную монархию в Москве ставили чрезвычайно низко”.  Ну, из-за одного этого, пожалуй, и не стоило так злобствовать на самый факт существования русской истории и русского народа.

Г. Милюков тщетно пытается доказать ту мысль, что русское самодержавие пришло на Русь со стороны, из за рубежа, хотя из его же изложения ясно, что ничего подобного на западе не было.  Запад не мог делиться с Русью тем, чего у него самого не было.  И недаром сам г. Милюков так волнуется и кипятится из-за того, что на Руси было то, чего не было на западе.

В смутное время между русскими и поляками бывали политические разговоры.

“Соединитесь с нами, - говорили поляки, - и у вас тоже будет свобода”.

“Вам дорога ваша свобода, - отвечали им на это русские, - а нам наша неволя.  У вас не вольность, а своеволие: сильный грабит слабого, может отнять у него имение и самую жизнь, а найти на него суд по вашим законам трудно: дело может затянуться на целые годы.  С иного и ничего не возьмешь.  У нас, напротив, самый знатный боярин не властен обидеть последнего простолюдина; по первой жалобе царь творит суд и расправу.  А если сам царь поступит неправосудно, его воля.  От царя легче снести обиду, чем от своего брата: на то он наш общий владыка”.

В великое недоумение приводят эти простые русские речи г. Милюкова.  Он не верит искренности этих речей: это говорится “из патриотизма”, ибо русская действительность не соответствовала этому русскому идеалу.  В конце концов он снисходительно допускает, что “идеал проник-таки в сознание общества”.  Но зачем идеалу “проникать” в то сознание, из которого он и вышел?  Он был в этом сознании от московских прародителей вплоть до той минуты, когда говорились эти речи.  А эти речи говорились тогда, когда московские люди были “безгосударны”, т.е. говорили не из-под палки и не страха ради иудейска, а имели все основания поддакивать “своевольным” полякам, тогда господам положения.

Какова бы ни была “действительность”, “идеал” от этого ничего не теряет.  И немного нужно было московским людям “идеологии”, чтобы польский идеал ценить не по словам, а по делу.  Если бы русские люди усвоили себе польский идеал, Россию постигла бы та же судьба, что и Польшу.  А это с обычной точки зрения едва ли было бы “хорошо”, по крайней мере, с русской точки зрения.

Так вот что было так плохо в прошлом, что делало и делает необходимым разрыв с прошлым!
 
 

    VIII.

А не было ли в этом “прошлом” чего-нибудь хорошего, - хорошего, конечно, с точки зрения г. Милюкова? До второй половины XVIII в. почти ничего не было, - “почти”, потому что кое-какие пустяки были.

В XIV и XV вв. “в наиболее культурных областях”, Пскове, Новгороде и Киеве, появилось “религиозное вольнодумство”, - может быть, под влиянием солунских и болгарских еретиков-евреев XIV в., учение которых состояло “в непризнании божественного происхождения Спасителя от Марии Девы, в отрицании икон, в непочитании святых и мощей, в непризнании воскресения мертвых”.

Курбский покинул “неблагодарное, варварское, недостойное ученых людей” отечество, потому что там при царе не было “избранной рады”, а царь должен искать доброго, полезного совета не только у советников, но и у всех народных человек”.

“Московские конституционалисты XVI в.” в “Беседе валаамских чудотворцев”, Сергия и Германа, говорили, что царь должен “с радостыо, без высокоумной гордости, с христоподобной смиренной мудростью воздвигнуть от всех градов своих и от уездов городов тех и беспрестанно держать при себе погодно ото всех мер всяких людей и на всяк день их добре расспросить царю самому о всегоднем посту, и о каянии всего мира, и про всяко дело мира сего”.  Правда, это какой-то парламент всенародного покаяния и исповедания грехов, но при желании и в нем можно усмотреть что-то почти конституционное.

Но, когда миновало смутное время, а с ним миновал “первый пароксизм национального самосознания”, на исходе московской ночи зажглась яркая предутренняя звезда, светоносный Люцифер, мистическая Денница.  Это, конечно, Немецкая Слобода, - “большая благоустроенная колония, маленький оазис Европы среди культурной пустыни”.

С благородным девизом “всякий край для смелого - родина, как рыбе - море”, - “не гоняясь за многим, эти люди несли в чужую им страну свой труд и знание и честно делали свое маленькое дело.  Для русской культуры, впрочем, на первых порах всякие элементы - шарлатаны и честные труженики - были полезны”.

При известной точке зрения на русскую культуру, надо думать, что шарлатаны были даже полезнее, чем честные труженики.

Плохо жилось шарлатанам и труженикам - немецким культуртрегерам в варварской и дикой Московии.  “Заглянувшего в церковь иностранца выталкивали в шею и подметали за ним пол; в этом случае турки обращаются либеральнее с гяурами”.  И г. Милюков выкопал откуда-то крокодиловы слезы этих невинных мучеников, жалобный “Плач”, сочиненный пастором Бером в 1610 г.

“Злокозненные враги” “мечтают из страны родной (?) нас истребить бесследно”, жалуется пастор на русских.

      Не сговориться нам никак;
      То скажут так, то этак,
      И нас же, бедных, в дураках
      Оставят напоследок.
      Как ни старайся, ни трудись,
      Хоть ты для них из кожи лезь,
      Ничем не угодить им.

Пастор, который в православной Москве неведомо для кого лез из кожи, находил, что “тяжел нам варварский Молох”, и молитвенно взывал:

      Будь нам Ты истинный Навин;
      Среди смеющихся равнин
      Поставь земли немецкой.

Зачем же они покидали эти смеющиеся равнины? И правда ли, что и у них была родина?

Но, приветствуя молодую зарю на пороге XVIII в., Милюков роняет одно удивительное слово.  “При московском чине жизни, - говорит он, - как ни был он плох и низмен сам по себе, все-таки были вещи, которыя делать было обязательно, и были вещи, которых делать было НЕЛЬЗЯ.  Теперь таких вещей не оставалось.  Все было можно и ничто не было обязательно, кроме очередного приказания реформатора”.

Но разве не в этом именно была сущность реформы и позднейшей общественной эволюции?  Разве другим путем можно было бы дойти до того умоначертания, что “сей свет сам о себе стоит, несть у него ни создателя, ни владетеля, но мы сами собою и всем светом владеем?”

Как все это ни хорошо и ни возвышенно, очень “критическая интеллигентная традиция” началась только со второй половины XVIII столетия.  Здесь уже так много хорошего, что мы вынуждены ограничиться только лучшим, чтобы подчеркнуть “общественные идеалы” г. Милюкова.

На первом месте, конечно, Вольтер и его державная ученица.

“Вольтерьянство - это был теперь боевой клич, означавший борьбу и торжество свободной мысли против государственной церкви, против догмы, защищаемой силами инквизиции и иезуитизма”.

Догмы русской церкви не защищались силами инквизиции и иезуитизма.  Поэтому, казалось бы, что такой “боевой клич” отнюдь не для России.  Но времена Иваиа III и Ивана IV, когда перед западом не холопствовали, остались далеко позади.  Идти по следам запада надо было даже в том случае, когда в России не было тех исторических течений и явлений, которые заставили Францию на исходе XVIII века испустить громкий “боевой клич”.

Это был “высокий” смысл вольтерьянства.  Екатерина продолжала понимать “вольтерьянство” в более узком и низменном смысле эпохи своего детства: в смысле победы “здравого смысла” над “суеверием”, в смысле легкой чистки человеческих мозгов, а не упорной борьбы за реформу человеческих учреждений и верований.  Это была полная свобода от какой бы то ни было доктрины, отожествляемой с “педантством”, а вовсе не подчинение какой-нибудь передовой доктрине”.

Доктрина Вольтера, система его взглядов не дают ему места среди великих умов человечества.  Его “величие” - не величие мыслителя и философа.  Он стоял на слишком реальной почве, имел дело с непосредственными и временными явлениями общественной жизни, чтобы дать широкое и законченное мировоззрение.  Не надо быть большим философом, чтобы провозгласить “упорную борьбу за реформу человеческих учреждений и верований”.  В этой формуле таится зерно русской интеллигенции и русского сектантства.  Все человеческое им чуждо, ибо они чада Божии.

Вольтер и энциклопедисты занялись основательной “чисткой человеческих мозгов”.  Они стояли на французской почве и готовили революцию.  Екатерина имела в виду только “легкую” чистку.  Но таково уже свойство русских интеллигентвых “человеческих мозгов”, что в них и от них после самой легкой чистки ничего не остается.  Ниже Екатерины стояли длинные ряды “вольтерьянцев”, которые вольтерьянство понимали в еще более “узком и низменном смысле”.  Вот это-то низменное, а не высокое, если такое было, вольтерьянство и вошло первым звеном в цепь “критической интеллигентной традиции”.

На примере Екатерины и энциклопедистов уясняется сущность различия между высоким и низменным вольтерьянством.

“В начале царствования, - говорит г. Милюков, - Екатерина поняла было серьезно свою роль вольтерьянки по отношению к русскому духовенству.  В 1767 году  Мелиссино представил синоду, в качестве оберпрокурора, “пункты”, долженствовавшие служить руководством при составлении депутатского наказа от синода.  В пунктах указывалось, что синодальные члены могли бы предложить в наказе: разрешить раскольникам публично совершать богослужение, ослабить и сократить православные посты, очистить церковь от “суеверия” и всех “притворных чудес”, не носить по домам иконы, отменить лишние праздники и убавить что-нибудь из “продолжительных церковных обрядов”, установить чтение кратких молитв с поучением вместо всенощных и вечерен, дозволить епископам жениться, а всем вообще духовным носить более приличное платье; смягчить правила о разводе, о запрещении браков между родственниками и о браках с иноверцами; отменить обычай поминовения усопших.  Синод предпочел отмолчаться от этих странных предложений и Екатерина не настаивала”.

3десь, очевидно, вольтерьянство было понято серьезно, в смысле “реформы человеческих учреждений и верований”.  Но скоро оно опять было понято только в “низменном” смысле.

“Когда Вольтер намекал ей, что недурно бы было вывести из употребления целование руки духовным лицам, она с насмешливой иронией предлагала ему предоставить это дело времени.  Таинство можно было сделать предметом интимной шутки, но никак нельзя было касаться церковного обычая”.

Но “человеческие мозги” чистке не поддавались.  Вольтерьянство и высокое, и низменное было не по плечу русской “интеллигенции”.  Слишком близки еще были воспоминания веры.  Самые талантливые и образованные люди, сделав неудачный опыт полной реформы своих верований, убеждались, что из этого у них ничего не выходит.  До полного неверия они еще не доросли.  Тогда на помощь им явилось масонство, которое стояло на полдороге между верою и неверием.

“Для нашего времени, - говорит г. Милюков, - масонство кажется обыкновенно чем-то далеким, чуждым, немножко странным и смешным”.  Но “это совсем неправильно”, когда “исследователи часто стараются умалить значение масонского элемента в развитии деятельного идеализма передовой интеллигенции”.

До каких же “вышних градусов” “деятельного идеализма” поднималось русское масонство?

Центральная идея масонов, каж и духовного христианства, - говорит г. Милюков, - есть “моральное перерождение”, в противоположность идеям французских “философов” о перерождении людей путем рационального законодательства.  Вместо борьбы за реформу масонство ставило человеку задачу внутреннего самопознания и работы над самим собой.  Из этой основной идеи выводилось все социальное учение масонства.  Нельзя сказать, чтобы оно было, однако, слишком узко или индивидуалистично, чтобы оно ставило человеку одни только личные цели.  По несколько более позднему определению одного опытного масона “масонство видит во всех людях братьев, которым оно открывает свой храм, чтобы освободить их от предрассудков их родины и религиозных заблуждений их предков, побуждая людей к взаимной любви и помощи.  Оно никого не ненавидит и не преследует, и цель его можно определить так: изгонять между людьми предрассудки каст, условных различий происхождения, мнений и национальностей, уничтожить фанатизм и суеверия, искоренить международные вражды и бедствия войны; посредством свободного и мирного прогресса достигнуть закрепления вечного и всеобщего права, на основании которого человек призван к свободному и полному развитию всех своих способностей; споспешествовать всеми силами общему благу и сделать таким образом из всего человеческого рода одно семейство братьев, связанных узами любви, познаний и труда”.

В этом определении “опытного” масона г. Милюков видит “возвышенное понимание” масонства.  В известном смысл это определение космополитизма воооще, с тем только неболышим различием, что здесь в бледной и бесформенной фикции будто бы сохраняются и какие-то религиозные представления.

Если устранить вопрос о возможности и осуществимости этой программы, программу “опытного масона” можно было бы назвать и “возвышенной”.  Но она, конечно, неосуществима, ибо масонство не располагает средствами “морального перерождения” человека.  Масоны существуют и работают и до наших дней.  Чего же они достигли из этой программы? - Для того, чтобы человек, хотя бы медленно и постепенно, совершенствовался в нравственном отношении, нужны не такие отвлеченные и  бессодержательные формулы, как формулы масонства.  Полуфилософское равнодушие и безразличная терпимость не бывают надежными стимулами настойчивой и упорной деятельности.  Да и определение “опытного масона” носит следы попытки защитить и оправдать масонство, а не указать его сущность.

Допустим , что это действительно “возвышенно”.  Но беда в том, что в состав “деятельного идеализма передовой интеллигенции” вошло вовсе не это масонство.  Масонство, как и вольтерьянство, имело много “низменных” смыслов: Оно сыграло не последнюю роль в истории русского карьеризма.  Его “идейное” содержание для многих казалось всегда сомнительным.

“Не приобрел я из тогдашних работ наших, - говорил И.П. Елагин, - ни тени какого-либо учения, ниже преподаяний нравственних, а видел только одни предметы неудобь достижимые, обряды странные, действия почти безрассудные; и слышал символы нерассудительные, объяснения религии здравому рассудку противные.  В таком безплодном упражнении открылась мне токмо та истина, что ни я, ни начальники масонов иного таинства не знают, как разве со степенным видом в открытой ложе шутить и при торжественной вечери за трапезой неистовым воплем непонятные реветь песни, и на счет ближнего хорошим упиваться вином, да начатое Минерве служение окончится празднеством Вакху”.  Вот именно это-то масонство и входило в состав “деятельного идеализма” почти всех масонов.  Если бы масонство состояло из таких людей, как упомянутый выше “опытный масон”, за все время своего существования оно не насчитало бы в своих ложах и десяти человек.

Большую роль в истории русского масонства в XVIII в. сыграли Новиков и Шварц.  Новиков собственно был плохим масоном, и Шварц недаром упрекал его в холодности к масонству.  Это был человек умный и просвещенный, большой делец, который первый поставил издательское дело на широкую ногу и после смерти Шварца причислил освободившихся от мистики масонов и розенкрейцеров к своей типографии, причем от этих масонов осталось одно только имя.  Правда, и он, хотя и не часто, позволял себе масонские нелепости и, например, сердился на тех, кто “хулит с надменным и уверительным видом закон, ко спасению рода человеческого первыми людьми полученный” (т.е. масонство).  По словам г. Милюкова, он будто бы “скоро понял значение масонства, как нравственной теории, и оценил влияние масонства, как общественной силы”.  Первое доказать трудно, а второе несомненно: он пользовался организациею масонских лож для распространения своих изданий и для развития книжного дела в России, т.е. “привел торговлю книжную в цветущее состояние”.  Новиков и в масонской ложе больше был издателем и книгопродавцем, чем масоном.  Настоящим русским масоном, масоном от головы до ног, был немец Шварц.

“Горячий публицист, превосходный критик и организатор, трезвая деловая натура, - говорит г. Милюков, - Новиков не годился в вожаки чисто идейного движения, каким было в основе своей масонство, хотя и мог лучше всякого другого использовать движение для общественных целей.  Идейным руководителем, душой движения с его теоретической стороны явился другой человек, глубокий энтузиаст, готовый самого себя целиком отдать на служение своему идеалу.  В 1776 г. приехал в Россию и одновременно с Новиковым поселился в Мостове некто Шварц, немец из Трансильвании”...  “Столь же тонко организованная и благородная, но несомненно более пылкая натура, чем Станкевич, Шварц был таким же идейным и нравственным оракулом своего кружка, среди которого гораздо резче выдавался своими знаниями и образованием”...  Мы увидим, что по широте размаха его “утопия”, - первая утопия русского общественного деятеля, ничуть не уступает утопиям нашего времени”.

“Шварц был мистиком; он верил, что масонство может открыть тайну слияния божества с природой путем изучения секретов природы в ее сокровеннейшей сущности.  Хотя методы и цели масонства противоречили науке, но не надо забывать, что сама наука в то время как раз нападала на путь, который, казалось, вел туда же, куда стремилась проникнуть и натурфилософия”.

Побывав за границей, Шварц вернулся оттуда розенкрейцером, испытателем “божества в натуре”.  Его друзья-масоны не понимали его идей, но в угоду ему верили, что существует действительно какая-то таинственная цель познания, какая-то высшая задача деятельности, которые все объясняют и объединяют”.  Ученики Шварца переводят “Плач или ночные думы” Юнга, воспевавшего “смерть по ночам, при тусклом свете лампады, теплившейся в человеческом черепе” и патетически призывавшего к жалости, к состраданию, к заботе о душе и будущей жизни.

“Московское издание” протестовало против того перенесения золотого века в самое начало исторического процесса, которое вытекало из понятия Руссо о “естественном состоянии”.  Золотой век есть не начало, а цель и конечный пункт человеческого прогресса”.

Можно думать, что Шварц , живи он в наше время, был бы сотрудником “Нового Пути” и делил бы “золотые сны сердца” г. Милюкова о грядущем золотом веке.  Они оба забыли бы, что золотой век античных преданий только потому и был золотым, что тогда не знали золота и его “идеологии”.  Поэтому тот золотой век никогда не вернется; где золото, там нет золотого века.  Знание “секретов природы в ее сокровеннейшей сущности” ныне заменено знанием “общественной эволюции в ее сокровеннейшей сущности”.  “Таинственная цель познания и высшая цель деятельности” - туманят мозг и современных розенкрейцеров.  Наши декаденты дальше Юнга не ушли.  Очевидно, что с Шварцем русская “интеллигенция” вышла на свою дорогу и, уморившись, незыблемо стоит там и до наших дней, усердно повторяя пройденное, которое при каждом новом чтении упрямо называется “новым словом”.

Екатерина подозрительно смотрела на масонство и была, конечно, права.  Она видела “в масонстве одно шарлатанство, игру в обряды и не замелчала его моралистического содержания.  Масонского мистицизма она просто не могла понять: для ученицы Вольтера это было оскорблением философии и здравого смысла.  Часто справляясь с “Энциклопедией”, она нашла там место, где говорилос, что “теософам” удалось бы потушить дух исследования и открытий и снова погрузить нас в варварство, если бы правительство их поддерживало, как они того желают”.

И хорошо это сказано было в “Энцикдопедии”: бредни розенкрейцеров и духовных христиан в целом ряде “интеллигентных” поколений истребили способность спокойного, последовательного и здорового мышления.  И теперь в каждом “интеллигенте” сидит прикровенный теософ, всегда готовый на почве религиозных представлений создать нечто поразительное и несообразное, не поддающееся не только описанию, но и уразумению.

В истории конца XVIII в.  г. Милюкову удалось подцепить на свою удочку крупную и редкую рыбу.  Это Радищев.  Он гораздо яснее всех своих современников понимал главное зло русской общественной и государственной жизни и предсказал падение крепостного права, - предсказал при Екатерине, которая с своей стороны сделала все, чтобы оно стало долговечным.  В этом вопросе Радищев, если угодно, пророк и, как доказала история, слово его не было лживым.  Он был прав, когда говорил, что русский народ не может жить при общественной и государственной розни между “интеллигенцией”, т.е. помещиками, и народом.

Подчеркивает у Радищева г. Милюков и эту мысль.  Но, кроме этой, ему дороги и милы и другие, политически-вольнолюбивые мечты Радищева, принесенные из-за рубежа.  Для г. Милюкова это Курбский XVIII в.

Радищев вспоминает Ушакова, своего товарища по ученой командировке за границу.  “Английские политические перевороты XVII в., - и особенно второй из них, “мирная” революция 1688 г, - вызывали у наших студентов особый интерес, очевидно, не без влияния тогдашней памфлетной литературы.  “Если бы смерть тебя (Ушакова) не возхитила из среды друзей твоих, - предполагает Радищев, - ты, конечно, о божественная душа, прилепился бы к языку сих гордых островитян, кои некогда, прельщенные наихитрейшим из властителей (Кромвелем), царю своему жизнь отъяти покусились судебным порядком; кои для благосостояния общественного изгнали наследственного своего царя (Якова II), избрав на управление постороннего; кои при наивеличайшей развратности нравов, возмеряя вся на весах корысти, - и ныне нередко за величайшую честь себе вменяют противуборствовати державной власти и оную побеждать законно”.

“Наивеличайшая развратность нравов” тут, конечно, не при чем.  Все дело в “судебном” или правовом порядке.  И Радищев иллюстрирует свою мысль на очень характерных фактах.  Эти факты, уживаясь с “возмерением всего на весах корысти”, т.е. с буржуазыыми и капиталистическими началами, главным образом на них и основываются.  Последний сербский “переворот” под эту формулу не подходит, но “отъятие жизни” и “изгнание” будят такие страсти, которые редко укладываются в “корректные” формы.  Несомненно одно, что в данном случае Радищев хлопочет не о народе, а об “интеллигенции”.

Отметим еще одну небольшую, но характерную цитату г. Милюкова.

“Блажен живущий иногда в будущем! Блажен, живущий в мечтании!” - говорит Радищев в начале своей книги.

Вполне понятно, чем слова Радищева соблазнили г. Милюкова.  Но Радищев говорит о счастье иногда жить в будущем.  Обыкновенно он жил и мыслил  в своем настоящем.  Только это и дало ему право и возможность так прозорливо смотреть в грядущее.  И “мечтание” Радищева стояло на очень солидной и реальной почве действительности.

Такой определенной и поддающейся точному определению мысли, как мысль о ненормальности крепостного права, в наше время нет.  И поэтому обобщать замечание Радищева и делать его главным припципом общественной и государственной мудрости, как делает это г. Милюков, когда он общественные идеалы ценит только применительно к “потребностям будущего” и ради этого постоянно живет в “мечтании”, - дело и рискованное, и легкомысленное.

“Мечтаниями” занимались уже слишком много.  Пора бы заняться делом.
 
 

    IX.

Зачем же надо разрывать с прошлым?

“Конституционную монархию в Москве ставили чрезвычайно низко”.  Вот единственная действительно определенная и вполне понятная мысль.  Все остальные “надстройки” над этим западническим базисом фантастичны и непрочны.  Толки о социальных протестах, о расслоении населения, о борьбе классов - смутны и причудливы, как смутно вообще представление о том “великом социальном перевороте”, который будто бы изменит лицо мира и сердце человека.

И только ради этого провозглашать разрыв с прошлым, отрицать русскую историю и очень задним числом становиться в ряды противников успехов русской политики?  Поистине, мышь родила гору.  В наше время это бывает сплошь и рядом и не из тучи гремят современные интеллигентные громы.  И ради этого г. Милюков, боец действительно неутомимый, ведет бескровную борьбу с тенями прошлого, читает нотации “прародителям” за скопидомство, Ивану Третьему за невежество и “наивное незнание европейских отношений”, Грозному за прозвище конституционных государей “урядниками”, плачет и радуется в Немецкой слободе, громит уклончивость и лицемерие Екатерины, подает советы посольским дьякам о надлежащем исправлении столбцов и грамот и обнаруживает ежемгновенную готовность переделать всю русскую историю от верхнего слоя до нижнего.  Иногда кажется, что свои “досадительные” речи он говорит не ради своих читателей: ему хочется, чтобы его речи заставили одуматься и остепениться прародителей и московских государей, - побудить их не утаивать татарской дани, отдать Киев и “иные города” литовскому князю, принять из рук папы или императора королевский титул, выдавать своих дочерей за людей не только “рыцарского чину”, но и “мужичьего прирождения”, “урядников” чтить выше “прирожденных государей”.

Но есть одна причина, по которой умные советы и гениальные проекты г. Милюкова не приносят всей той пользы, которую они могли бы и должны были бы принести.  “Прародители”, московские великие князья и московские государи - умерли.  Они мирно спят в своих гробах и “невежественные”, как и при жизни, упорно проявляют “наивное непонимание” потребностей будущего.  А это жаль: при Иване III г. Милюков мог бы писать великолепные передовые статьи против политики государя и тогда, может быть, татарская дань полностью поступала бы в ордынскую казну.

“Счастлив живущий в мечтании!”

Но от прошлого оторваться нельзя.  Кто действительыо оторвется от прошлого, тот кубарем покатится под гору в болото.  Между прочим прошлое уничтожить нельзя с одной стороны потому, что оно прошло и мы не в силах призвать его из небытия для выслушания нашего вердикта, а с другой стороны потому, что оно все целиком живет в нас и, приговаривая его, как недостойное, к конечной гибели, тем самым мы и себе подписываем смертыый приговор.  С прошлым нельзя порвать, ибо нельзя порвать с собою.  Как бы мы ни старались освободить свои жилы от крови отцов и дедов и наполнить их лучшею кровью будущих поколений, нам этого не сделать: руки коротки.  Наши внуки не могут стать нашими дедами уже по одному тому, что они наши внуки.  Переставить, “рассудку вопреки, наперекор стихиям”, поколения людей в их исторической смене, с одного места на другое, - титаническая работа “передовых умов” нашего времени, - можно только языком, на языке и для языка, ибо современный язык болтлив и подвешен плохо.

Если посмотреть, чем различаются между собою поколения русской “интеллигенции”, то окажется, что разница между ними - минимальная.  Лабзин говорил то же, что и Толстой, хотя, конечно, без его таланта.  “Шпыни” при тушинском воре держались той же политической и социальной программы, как современные “босяки”.  Первые представители в России “мартинова толкования” положили все основы современной интеллигентной “морали”.  “Все чисто чистым”.

Иной раз “властителям духа” кажется, что “общественная эволюция” идет в сапогах-скороходах, шагает через облака ходячие, горы стоячие, леса дремучие и пески сыпучие.  Но на самом деле “прогресс” часто идет по образу пешого хождения рака: не каждое “молодое поколение” умнее поколения старого.  Бывает и наоборот.  Мысль быстра.  Мечты и сны не считаются с пространством и временем.  А жизнь идет медленно, и веками зреет не выдуманная, не фантастическая культура народа, под влиянием гнетущей нужды и чрезвычайных испытаний.
 
 

    X.

Что, собственно, значат слова “рознь между интеллигенциею и народом”?

Только то, что “интеллигенция” всегда жила для себя и никогда не жила для народа.  Литературные декламации недавних “печальников народа”, конечно, не в счет.  Печалуются они, - и в стихах, и в прозе, не без своеобразной грации.  Но только на словах.  А слова и фразы ветер истории уносит, как прошлогодние сухие листья.

Всякая “идеология” русской “интеллигенции” имеет в виду только доказать право “интеллигенции” на праздность, любоимение, плотородие и любоначалие.  “Мы род избранный”, мы знаем “сокровенные тайны” “превышней натуры”, мы знаем “сокровенныя таинства” общественной эволюции и “теории современного прогресса “, мы “новая порода людей”, в нас “алмазные россыпи пророческих и мистических элементов”, наконец, мы, чорт возьми, переживаем годы кризиса и потому имеем полное право ничего не делать и за счет народа “предаваться мечтам и страстям”.

Специальность нашего времени - обличение.  Вот уже скоро полвека, как мы только обличаем и обличаем.  Кого?  Друг друга?  Самих себя?

            Самобичующий протест -
      Российских граждан достоянье.

Хорошо еще, если только “самобичующий”.  А то бичует себе человек всю жизнь направо и налево и в ус себе не дует, будто бы дело делает.

Характерно то, что, живя исключительно для себя, “интеллигенция” живет не на радость себе и даже жаждет “нечеловечески-великого страданья”.  Она, такова уже ее горькая доля, - вся пропитана “мировой скорбью”.  На ее беду, “нечеловечески-великого страданья” не бывает, а за мир скорбеть нечего: все еще старик стоит себе, как на трех китах, и не шелохнется, хотя, конечно, землетрясения и извержения вулканов бывают, как и прежде, впрочем, бывали.  Потому, поскорбев довольное время для “транспирации” и для пищеварения, “интеллигенция” начинает благодушествовать, ибо очень уж хороша она в своих умственных и нравственных “запросах на просторе “мирового служения”.

“Интеллигент” - это “звучит гордо”.  Жизнерадостный и крайне легкомысленный пессимизм, высокомерное и надменное смирение, безпощадная гуманность, фанатическая терпимость, - вот современные химеры, которые растут на этой почве.

Если мы правы, если эти признаки хоть до известной степени входят в объем понятия “интеллигенции”, от этого слова давно надо отказаться.  Да это и не так трудно сделать.  Можно говорить: “дух времени” или, точнее, “дух праздности, уныния и любоначалия”.



 
 
 
 
 

Того же автора:

   II

   Дни тоски и печали...
   Над землей прозвучали
Незнакомыя, новыя речи...
   В ком же сердце устало?
   Чья рука задрожала?
Кто бежал злой изменой из сечи?

   Или прежняя сила
   Нам в бою изменила
И не стало в дружинах отваги?
   Иль враги одолели
   И на век отшумели
Старой славой великие стяги?

   Нет, родныя печали
   Не своих испугали,
Истомили не сердце родное:
   За судьбы вековыя
   Испугались чужие,
Испугались за дело чужое

   И тоскуют лукаво...
   Что им старая слава
И святыни чужого народа?
   Что им жизнь вековая
   Нелюбимаго края?
На чужбине нужна им - свобода.

   Им давно надоело
   Непонятное цело,
Тяжелы им потери чужия:
   Им безумством казалось,
   Что веками слагалось,
Чем жила и дышала Россия.

            III

   Дни тоски и печали...
   За туманом пропали
Старых дней величавые стяги,
   Сердце верить устало
   И в безумцах не стало
Смелых дум и порывов отваги.

   Сердце трусов - ничтожно.
   Только смелым возможно
Знать и делать великое дело,
   Чтоб оно разбудило
   Все, что сердце томило.
И в далеких веках прогремело.

   Сердце трусов - ничтожно:
   Все для них невозможно,
Что великих усилий достойно,
   Все, что ищет простора...
   И под грязью позора
Оно бьется легко и спокойно...

   Мысль на землю упала,
   Поползла и пропала,
Как змея за разселиной дикой...
   Тучи небо застлали...
   Дни тоски и печали,
Дни тоски и печали великой...

   Декабрь, 1904 г.
 
 
 
 

          ПОТОК БОГАТЫРЬ.

               I.

Не на радость от долгаго сна своего
У Толстого Поток пробудился,
Да и скоро заснул богатырь у него
И не во-время спать завалился.
Сумасбродных затей и причудливых дел
Только малую часть он тогда подглядел,
Новой были он видел начало:
Наше время еще назревало.

“Лет на триста” Толстой ему спать заказал...
Не пришлось бы скорей пробудиться?
И побольше, пожалуй, Поток бы поспал,
Да на шумном базаре не спится.
Новой правды созрели не в пору плоды, -
Разошлись языки, загалдели жиды
И, чужими речами богаты,
Поднялись господа адвокаты.

Бабий визг примешался к чужим голосам,
Молодежь забродила, как тесто,
И на всех площадях, и по всем городам
Раздается шипенье протеста.
Как какой-то босяцкий растрепанный бес,
Разошелся во всю неумытый прогресс,
Эволюция шибко шагает:
То бастует, то бомбы бросает.

К безпорядкам сгоняют рабочих толпы,
Сочиняют младенцы законы,
Все орут несогласно и даже попы
Прут с неистовым криком в Гапоны...
И Поток бы поспал, да ведь как же заснешь
Под такой современный идейный галдеж -
В дни, когда либеральная пресса
Торжествуот победы прогресса.

“Что за чортъ! - Проворчал, просыпаясь, Поток. -
Аль со степи орда, налетела?
Печенеги пришли? Али князь занемог
И кабацкая голь зашумела?
Много леть на Руси я спокойно проспал,
А такой суматохи еще не слыхал,
Знать, творится неладное что-то...
На людей посмотреть мне охота...

Умывался Поток ключевою водой.
Рушником расшитым утирался,
Расчесал волоса и на торг городской
Поразведать дела собирался.
По щекам разгорается алая кровь,
От усмешки дрожит соболиная бровь,
Смотрят смелыя очи пытливо...
- Погляжу я на новое диво.

            II.

На торгу в стольном городе каменный дом,
Там просторны и светлы палаты.
Для дебатов о земском строении в нем
Собралися толпой адвокаты.

О победах науки и новых идей
Говорил там оратор, должно быть еврей,
И звучало так странно и ново
Либерально-жидовское слово.

“Мы созрели,- галдел на трибуне еврей,-
Скорым шагом мы дружно шагаем.
Накопилось у нас столько новых идей.
Что куда и девать их, - не знаем.
Эволюция мчит нас вперед и вперед,
Правовое сознанье растет и растет
И тенденции каждаго класса
Поняла таже темная масса.

“Мы созрели - и ныне мы выросли так,
Что мы против всего протестуем:
Из кармана полиции кажем кулак
И, когда захотим, мы бастуем.
Правовое сознанье в рабочем растет,
Он под стягом науки к прогрессу идет,
О своих интересах хлопочет,
То есть вовсе работать не хочет.

“О борьбе, о протесте везде говорят
Прогрессивных начал элементы:
Педагоги по школам учить не хотят,
Не желают учиться студенты.
И профессор гласит, получив гонорар,
Что пора-бы студентам идти на базар,
Что их жизнь на борьбу призывает,
А ему - отдохнуть не мешает.

“В мужике замечается личности рост:
Ему новыя книжки знакомы...
Он когда-то молчал, был и робок, и прост,
А теперь принялся за погромы...
Это нашей научности сладостный плод!
Он народныя массы к прогрессу ведет:
Отрицая аграрныя нормы,
Открывает пути для реформы.

“Мы над русскою жизныо зажгли новый свет,
Мы созрели, мы ясно сознали:
В конституции только спасенье от бед,
Без нея мы совсем бы пропали.
К правовому порядку судьба нас завет,
А мужик своих прав пусть еще подождет, -
Ведь для массы простого народа
Ненужна и излишня свобода.

“Что мужик? Это символ застоя и тьмы,
Он в невежестве зверю подобен, -
Править темною массою призваны мы:
К конституции он неспособен.
Мы созрели и ныне желаем мы всласть
Над мужицким затылком использовать власть
И в народномь дремучем разсудке
Уничтожить его предразсудки.

Кончил лектор... Грохочет восторженно съезд,
Прогрессивным теченьем волнуем.
Слышны крики: “напишем министру протест,
И сегодня-же все забастуем”.
Но программный, весьма прогрессивный восторг
У Потока ответа в душе не исторг, -
Он смеясля идейному крику:
“Сбились, надо быть, все с панталыку.

“Землю ставить и строить не свычно жидам:
Но по совести им это делю...
На родной стороне в поученье векам
Имя их навсегда отшумело.
Что-ж?  И нам навсегда свою землю отдать
И по белому свету приюта искать,
Позабыв стародавнюю славу,
Нам на сором, а им на забаву?

“Нет, живым не отдастся свободный народ
Ради жалкой холопской затеи
На родной стороне с доброй воли под гнет...
Он не ведает этой “идеи”.
Если-ж праздных людей прогрессивный язык
К чепухе и идейному вздору привык,
Им народ без вранья и протеста
Отведет надлежащее место.

            III

Новый дом. Заседание. Дамский кружок.
Говорит прогрессивная дама.
На ораторшу смотрить в испуге Поток
И порою краснеет от срама.
“Мы созрели,- идейная дама кричит. -
Нам сидеть, сложа руки, прогресс не велит,
Посему благородно и смело
Мы за общее примемся дело.

“Обновить, возродить человеческий род
Все философы в мире хотели...
Эволюция требует новых пород:
Те, что были, теперь устарели.

“Так вещают первейшие в мире умы.
Кто же может его возродить? Только мы!
И возникнут на лоне природы
Совершенно другия породы.

“Разве наши мужчины идейнее нас?
Или больше вкусили науки?
Прогрессивнее? Бить бы их надо подчас
За такия противныя штуки.
Ведь и мы, как мужчины, протеста полны
И спокойствия так-же давно лишены,
Чтоб в довольстве ленивом и сладком
Присмотреть за домашним порядком.

“Мы ведь тоже хотим подавать голоса,
Говорить на соборах по книжке...
И не смеет никто поминать волоса,
А не то мы подвергнем их стрижке.
И мужчины теперь говорят наобум.
Кто же может подвергнуть сомненью наш ум?
Против этого мы протестуем,
А не то ведь и мы - забастуем.

“Забастуем... Да как! Забастовка мужей
Пустяковое, плевое дело!
Все узнают, как в области высших идей
Прогрессивная дама созрела.
Ни одна, я клянусь, не пойдет на обман!
Не сказал-бы про нас даже Аристофан,
Что мы нашим богам изменили,
Равноправность и клятвы забыли.

“Поднимай-же знамена, о дамский кружок,
За права, за борьбу, за свободу!

“Только что ты уставился, глупый Поток,
На меня, как бараны на воду?
Ты, должно быть, в научном прогрессе ослаб,
Видел в жизни одних только киевских баб...
В наше время мы с каждаго бока
На события смотрим широко.

Застыдился Поток, глаз не может поднять
От стыда и великаго срама.
“Но сердись, - говорит, - что мне стыдно сказать,
Что бы надо, идейная дама.
О делах мне с тобой говорить не с руки.
Только, думаю я, хороши мужики,
Если баб собирают на вече...
От сего - чур меня, человече!

“Это правда, что прежде у нас в теремах
Наши бабы так скоро не зрели
И на вече с народом о земских делах
В перебой голосов не галдели.
Но зато они знали пристойность и стыд,
Что порой помолчать и прикрыться велит
И по торгу расхожее око
Не раскидывать слишком широко.

“Человеческий род не брались возрождать,
Хоть детишек исправно рожали
И детишки у нас на отцовскую стать.
А не мимо породы бывали.
Если-ж баба какая, бывало, начнет
Промышлять производством не наших пород,
Мы неладно ее называли
И, признаться, за это бивали...

               IV

Шумен актовый зал. Настоящий содом.
Гимназистов-ораторов масса.
Посредине сидят за казенным столом
Представители каждаго класса.
Много детски-задорных звучит голосов,
Щиплють старшие губы под видом усов,
Бросив в печку тетради и книжки,
Ходять кубарем приготовишки.

С ребятишками ладить умеет Поток,
Сыплет шутками, звонко смеется...
Только вдруг от стола дребезжащий звонок
Над притихшей толпой раздается.
Председатель по выбору долго звонил,
Подождал, посмотрел, заседанье открыл
И по списку, нахмурясь сурово,
Предоставил ораторам слово.

Говорили недолго, “в коротких словах”,
К резолюции все торопились,
И знакомыя формулы в школьных стенах
Как-то странно и дико носились.
“Знаменательный день наступил, господа!
Всем известно, зачем мы собрались сюда:
Наше чувство,- от вас я не скрою, -
Недоверие к нашему строю.

“Жить нельзя так, - торжественно крикнул другой, -
Это правда, я с этим согласен:
По причинам серьезным чиновничий строй
Подозрителен мне и опасен.” -

“Протестую я против японской войны:
Нам далекие порты совсем ненужны.
До Манчжурии что нам за дело?
А Сибирь и совсем надоела...

“Голосовка в парламент должна быть прямой,
“И всеобщей, и тайной, и равной.” -
“Наша церковь, - насупившись, крикнул другой, -
Не должна быть теперь православной.” -
“Это признак застоя - уроки учить.
Я стою за свободу по классам курить
И латыни, презренной отныне,
Не должно быть у нас и в помине.

“Нелегальный союз предлагаю создать,
Чтобы ведать ему просвещенье:
Только этот союз и сумел бы поднять
Прогрессивное в школе теченье.” -
“Без директора, сами управимся мы:
Он сторонник застоя, отсталости, тьмы, -
Мы же, новыя книжки имея,
Очень твердо стоим на идее.” -

“Мы созрели. Хотя еще в школе сидим,
В конституции толк понимаем:
Для начала сперва забастовки хотим,
А учиться совсем не желаем.” -
Порешили - ушли.  Тихо актовый зал
От недавних идейных речей отдыхал
И виднелась фигура Потока
В полутьме у окна одиноко.

Непонятный, властительный, сладостный сон
Из неведомых бездн поднимался
И Поток, в вековые мечты погружен,
Уже снова заснуть собирался.
Но встряхнулся Поток, чары демонских сил
Отогнал и себя он крестом осенил.
“Спать не время, - сказать он в тревоге, -
Спать не время: беда на пороге.

“Если нынче заснешь, где проснешься потом?
На холопской Руси иль свободной?
Если нынче заснешь, изнывать под жидом
Будет в рабстве народ благородный.
Если Русь, как и прежде, тебе дорога,
Русский стяг подними, выходи на врага
И пытливыя, смелыя очи
Пусть не дремлют в тревожныя ночи.

“Надо веру спасать, надо Русь уберечь...
Испытания время настало.
Раздается безстыдная, подлая речь,
Меркнет правда и совесть пропала.
Вь дряблом сердце старинную ложь затая,
Много долгих веков все вы спали, как я.
Просыпайтесь! Пора наступила!
Подступаеть недобрая сила!

                   Апрель, 1905 г.
 
 

        КЛЕВЕТНИКУ.
 

Русский народ, “нищий, невежественный, одичавший до равнодушия к своей судьбе, народ недоедающий и безобразно перепивающий, обезземеленный, больной”...
“Бытовая нечестность, продажность, жестокость, распутство, пьянство, неуважение к правам человека - этот грубый цинизм проникает население до его корней”.

“Глупость народная держит и образованные классы в своем плену”.

“В жизни моего народа я вижу торжество не разума, а какой-то странной придурковатости, той захолустной народной темноты, которая есть естественное следствие одичания благородной расы, духовнаго вырождения ея под гнетом слишком непосильных жертв”.

                           “Новое Время” 19 сентября 1904 г. № 10256.
                           “Письма к ближним” М. Меньшикова.


Когда в чужой земле венков дешевой славы
Униженно искал прославленный мудрец,
Своей родной земли заветы и уставы
Порочил и чернил искусно ловкий льстец.

Наследством родовым, землей родного края,
Святыней вековой врагам он бил челом,
Но даже и враги, измену презирая,
Седого мудреца назвали дикарем [*].

[*] “Times” усмотрел в статье гр. Л.Н. Толстого “образчик дикаго мышления славянской расы”.
Так лгут на нас давно - и злобы не скрывают.
Знакомы нам давно их хищныя мечты.
Но в русских мудрецах и там давно пугают
Растленныя слова презренной клеветы.

И вслед за стариком с его померкшей славой,
С безумной жаждою затасканных венков,
Теперь идешь и ты с усмешкою лукавой
И клеветать, как он, на край родной готов?

Народ! Родной народ!.. Под небом не звучало
Святее этих слов во всех концах земли!
Его живым огнем вся наша жизнь [нрзб.],
Мы от его огня свои огни зажгли!

И в дни, когда он стал под тяжкий грохот битвы
За честь родной земли у стяга своего,
Ты, жалкий скоморох, не чтишь его молитвы
И смеешь хохотать над верою его!

Нет, не его вина, что жил он не богато, -
Не нам его винить в неправде вековой:
В своей родной земле он был рабом когда-то,
Он жил среди чужих и сам другим чужой.

И был великий день, желанный день свободы, -
На новый трудный путь судьба его вела...
Но он пошел - один... У нас за эти годы
Свои были мечты, свои были дела.

Но он не истощил своей могучей силы:
Он и без нас живет и долго будет жить.
Зачем же ты, мертвец, выходишь из могилы
С лопатою в руках живого хоронить?

К его лихой беде презренным сыном Ноя
Подходишь ты, смеясь над наготой его.
Как жалкий раб и льстец, ты хвалишь все чужое
И лжешь, роняя честь народа своего.

То наших новых дней безумныя причуды, -
Оборвалась в сердцах святых преданий нить,
И стали целовать, молясь, венок Иуды
И Каина печать торжественно носить...

                 Сент. 1904 г.
 
 

      Русским Детям.

Когда так весело, так звонко -
Сквозь скучной жизни скучный шум -
Звенить безпечный смех ребенка,
Мне тяжело от грустпых дум.

О, дети! Чем делиться с вами?
Что завещать мы можем вам?
С какими славными делами
Мы сами перейдем к векам?

О, дети! Пусть светлей и краше
Вся ваша молодость пройдеть,
Пусть лучезарнее, чем наше,
Над вами солнышко блеснет.

Пусть ваше сердце смело бьется,
Легко, свободно дышит грудь,
Пусть все падет и разойдется,
Что нам загородило путь.

Пусть говорит вам все родное
Живым, понятным языком:
В презренном мертвенном покое
Позорно жить чужим умом.

Родной страны заветы живы.
Хранит их, чтит родной народ, -
Пусть на простор родимой нивы
Зерно родное упадет.

Трудитесь. В памяти народной
Не будет честный труд забыт, -
Всех прежде подвиг благородный
Ваш сын и внук благословит.

И увенчают вас достойно,
Когда на грани бытия
Вы сыну скажете спокойно:
“Работай ты, - не кончил я.

        19 октября 1901 года.