ПОЛИТИЧЕСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
И ЭПИГРАММЫ ВЯЗЕМСКОГО
Приводимые ниже стихотворения, эпиграммы и отрывки из статей и писем П.А. Вяземского в советское и послесоветское время практически не издавались. Во всяком случае, за единичными исключениями, мы не обнаружили их в нескольких изданиях сочинений Вяземского, имевшихся в ближайшей от нас крупной библиотеке; единственное сколь-либо заметное изъятие составил академический сборник “Избранные стихотворения”, Academia, М.-Л., 1935, включивший часть (менее половины) сочинений, приводимых далее по “Полному собранию сочинений князя П.А. Вяземского”, СПб., 1878-1896. Мы включаем в эту подборку только “внутриполитические” стихотворения; помимо них у позднего Вяземского есть большое количество “патриотических” стихотворений и стихотворений о России, также переиздателями невзлюбленных.
* * *
Послушать – век наш век
свободы,
А в сущность глубже загляни:
Свободных мыслей коноводы
Восточным деспотам сродни.
У них два веса, два мерила,
Двоякий взгляд, двоякий суд:
Себе дается власть и сила,
Своих на верх, других под спуд.
У них на все есть лозунг
строгий;
Под либеральным их клеймом:
Не смей идти своей дорогой.
Не смей ты жить своим умом.
Когда кого они прославят:
Пред тем колена преклони.
Кого они опалой давят:
В того и ты за них лягни.
Свобода, правда, сахар
сладкий.
Но от плантаторов беда:
Куда как тяжки их порядки
Рабам свободного труда!
Свобода – превращеньем роли –
На их условном языке:
Есть отреченье личной воли,
Чтоб быть винтом в паровике;
Быть попугаем однозвучным,
Который весь оторопев,
Твердит с усердием докучным
Ему насвистанный напев.
Скажу с сознанием печальным:
Не вижу разницы большой
Между холопством либеральным
И всякой барщиной другой.
[1860]
* * *
Меня “за ненависть к
журналам”
судят строго.
Вот как! А думал я, журнальный старожил,
Что на веку своем я много, слишком много
На них растратил дней, и мыслей, и чернил.
Что я служака их, что на
Руси журнальной
Посильный труженик свой след запечатлел,
Что сам журналитет мне выдаст лист похвальный
За то, что в битвах я журнальных поседел.
За что ж ваш гнев меня
безжалостно похерил?
А вот за что: на зло поклонникам иным,
Всем лжепророкам я не верю и не верил,
И поклоненье их мне кажется смешным.
Так что ж? Белинский ваш,
хоть будь сто раз Белинский,
Весь Русский журнализм нельзя ж за ним признать.
Вольно ж вам, рекрутам его, под лад воинский,
При имени его на вытяжке стоять.
Белинский ваш кумир – имею
честь поздравить
Вас с праздником! Ему и отдавайте честь:
Ему вы можете и памятники ставить
И сами в памятник ему себя возвесть.
Опять поздравлю вас; вам
полная свобода!
Но волю и мою вы предоставьте мне:
Я не мешаю вам быть вашего прихода,
И рад я, что у нас хоругви не одне.
Вы мыслить и писать
затеяли впервые
С Белинским: до него был вам дремучий мрак.
Прекрасно! У меня ж учители другие,
И до него еще я мыслил кое-как.
Вот тут и весь вопрос, со
справкой и посылкой:
Пожалуй, скажете, что я искусствам враг,
Когда не дорожу малярною мазилкой
И уличным смычком скрипичных побродяг.
[1861]
* * *
Свободой дорожу, но не
свободой вашей,
Не той, которой вы привыкли промышлять,
Как целовальники в шинках хмельною чашей,
Чтоб разум омрачить и сердце обуять.
Есть благородная и чистая
свобода,
Возвышенной души сокровище и страсть;
Святыня, – не попрет ее судьбы невзгода,
Вражде людей – ее твердыни не потрясть.
Она – любовь и мир, и
благодать, и сила,
Духовной воли в ней зачаток и залог;
Я ей не изменял и мне не изменила
Она – и сторожит домашний мой порог.
Я пребыл верен ей под
солнцем и под тучей,
Мне внутренней броней она всегда была.
Не падал духом я во след звезде падучей,
При восходящей – я не возносил чела.
Кто рабствует страстями, тот
в рабстве безнадежном.
Свободу дай ему, он тот же будет раб;
Дай власть ему – в чаду болезненно-мятежном,
В могуществе самом он малодушно слаб.
Он недоверчив, он завистлив,
предан страху,
Дамоклов меч всегда скользит по голове;
Душой свободен был Шенье, всходя на плаху,
А Робеспьер был раб в кровавом торжестве.
Под злобой записной к
отличиям и к роду
Желчь хворой зависти скрывается под час –
И то, что выдают за гордую свободу,
Есть часто ненависть к тому, кто выше нас.
Есть древняя вражда: к
каретам – пешехода,
Ленивой нищеты – к богатому труду,
К барону Штиглицу того, кто без дохода,
Иль обвиненного к законному суду.
Смешен сей новый Гракх
республики журнальной,
Который от чинов не прочь, (но прочь они),
Когда начнет косить косою либеральной
Заслуги, род, и знать, и все, что им сродни.
На всех сверкает он
молниеносным глазом,
И чтоб верней любовь к свободе доказать,
Он силится смотреть свирепым дикобразом
И с пеной на губах зубами скрежетать.
Забавный мученик! бедняжке
неизвестно,
Что можно во сто раз простей свободным быть
И мненья своего и убеждений честно
Держаться, а людей, пугая, не смешить.
Любимый гость Двора под
Царскосельской тенью,
В державном обществе мудрец и гражданин,
Покорный одному сердечному влеченью,
Тверд и свободен был правдивый Карамзин.
Жуковский во дворце был
отроком Белева:
Он веру, и мечты, и кротость сохранил,
И девственной души он ни лукавством слова,
Ни тенью трусости, дитя, не пристыдил.
Свободен тот один, кто
умирил желанья,
Кто светел и душой, и помышленьем чист,
Кого не обольстят толпы рукоплесканья,
Кого не уязвит нахальной черни свист.
Свободу возлюбя, гнушаясь
своевольем,
На язвы общества, чтоб глубже их разжечь,
Не обращает он с лукавым сердобольем
Тлетворную, как яд, заносчивую речь.
Нелепым равенством он высших
не унизит,
Но в предназначенной от Промысла борьбе,
Посредник, он бойцов любовным словом сблизит
И скажет старшему: и младший – брат тебе.
[1861]
* * *
Вы гласность любите, но в
одиночку, с правом,
Чтоб голос ваш один руководил толпу;
Но голосу других, драконовским уставом,
Нет места в гласности у вас на откупу.
Неволи худшей нет – свободы
по заказу,
Когда во славу ей и мнению в чести,
Так, а не иначе – велят и видеть глазу,
Так, а не иначе – устами речь вести.
Односторонний ум лишь годен
на стоянку;
Свободным плаваньем он не заходить в даль;
Он тот же Фамусов, но только наизнанку,
Молчалин тот же он, но только громкий враль.
“Сужденья своего иметь и он
не смеет”,
Но затвердив наказ урочных фраз и слов,
Послушливый и в том, чего не разумеет,
Передовому он поддакивать готов.
“Очаковских времен”
исчезли бригадиры,
Но семя их в ином подобьи расцвело:
Есть новые тузы, есть новые кумиры
И старое тряпье в подкраску перешло.
Прихвостников найдешь и в
ложных либералах;
Но держатся они не прежнего хвоста –
Неурожая нет в льстецах и подлипалах;
Но их прием не тот и вывеска не та.
Будь новый Ювенал, будь
новый Грибоедов,
А Репетиловых отыщет чуткий нос;
И с внуков взыщется за осмеянье дедов;
А кто смешней из них? Сомнителен вопрос.
[1861]
* * *
«Зачем глупцов ты
задеваешь?» –
Не раз мне Пушкин говорил:
«Их не сразишь, хоть поражаешь;
В них перевес числа и сил.»
«Против тебя у них орудья:
На сплетни – злые языки,
На убежденье простолюдья –
У них печатные станки.»
«Ты только им к восстанью
служишь;
Пожалуй ранишь кой-кого:
Что ж? одного обезоружишь,
А сотня встанет за него.»
Совет разумен был. Но к
горю,
Не вразумил меня совет;
До старых лет с глупцами спорю,
А переспорить средства нет.
Сединам в бороду, на
встречу,
Знать завсегда и бес в ребро:
Как скоро глупость где подмечу,
Сейчас зачешется перо.
[1862]
Заметки
I
Вот и у нас заводят речь о
красных.
Но, кажется, толкуют не впопад:
Не в первый раз, в усильях ежечасных,
И
все и всех мы корчим на подряд.
Легко мы поддаемся всякой
кличке;
К лицу иль нет, а разом заклеймим:
Чего у нас и нет, так по привычке
Мы прячемся под прозвищем чужим.
Что нового Европа ни затеет,
Сейчас и мы со снимком налицо,
И
под узор французский запестреет
Домашнего издания дрянцо.
Куда бы в круть Европа ни
свернула,
К ней на запятки вскакиваем мы:
У нас, куда молва бы ни подула,
Линяют сплошь и кожа и умы.
О красных и у нас забочусь
мало:
Их нет: – а есть гнездо бесцветных лиц.
Которые хотят во что б ни стало,
Нули, попасть в строй видных единиц.
Начнут они пыхтеть и
надуваться,
И горло драть, надсаживая грудь,
Чтоб покраснеть, чтоб красными казаться.
Чтоб наконец казаться чем-нибудь.
II
Лоб не краснеющий, хоть есть
с чего краснеть,
Нахальство языка и зычность медной груди,
Вот часто все, что надобно иметь,
Чтобы попасть в передовые люди.
III
Когда у нас возникнут
пренья,
О чем ни шел бы шумный спор, –
Ты воздержись от обвиненья,
На оправданье будь не скор.
Не думай, опираясь здраво
На общепринятый закон,
Что быть должны и смысл и право
Хоть на одной из двух сторон.
Мы из-под логики изъяты.
Таков наш в спорах склад и нрав:
Реши, что оба виноваты
И,
вероятно, будешь прав.
IV
Добчинский гласности, он
хочет,
Чтоб знали, что Добчинский есть:
Он рвется, мечется, хлопочет,
Чтоб в люди и в печать залезть.
Двух мыслей сряду он не
свяжет;
Но как к журналам не прильнуть?
Сказать, он ничего не скажет,
А все же тиснет что-нибудь.
Он гвоздь и вешалка
дипломам,
Обвешен как лоскутный ряд:
Он к географам, к агрономам,
Пристать и к публицистам рад.
Ко всем прилипнет
многочленный,
Во все вобьется он как моль:
Всех обществ член он непременный
И всюду непременный ноль.
Возникнет ли в среде
журнальной,
Демократический вопрос?
Юлит он мухой либеральной
И, высоко задрав свой нос,
Жужжит: прогресса мы
предтечи.
А дело в том, что егоза,
О чем идут и толк и речи,
Не знает и аза в глаза.
Везде, где только есть возможность.
Заявит он свое словцо,
Свою на все готовую ничтожность
И глупостью цветущее лицо.
[1862]
* * *
Идут ли в прок дела, иль плохо;
Успех, задержка ли в труде?
Все переходная эпоха
За всех ответствует везде.
Упившись этим новым словом,
Толкуем мы и вкривь и вкось
Как будто о явленьи новом,
Что неожиданно сбылось;
Как будто б новая эпоха
С небес сошла на нас врасплох;
Но со времен царя гороха
Непереходных нет эпох.
С тех пор, что Русь стоит, что люди
В ней кое-как в кружок сошлись,
Варяги будь, или из Жмуди,
Иль пожалуй Черемис,
Но все ж средь общего сожитья
Жизнь приносила цвет и плод,
И поколенья и событья
Свой совершали переход.
Все переход, всегда теченье,
Все волны той живой реки,
Которой русло – Провиденье
И нам незримы родники.
Век каждый был чреват событьем,
И на себе нес след борьбы,
То явно, то глухим наитьем
Проходят Божии судьбы.
И по лицу земли, и в недрах
Ее глубоких тайников,
В иссопах дольных, в горных кедрах,
Разросшихся до облаков,
В таинственных пучинах моря,
В таинственном броженьи руд, –
Все образуясь, строясь, споря,
Проходит переходный труд.
Идет повсюду разработка
Зиждительных начал и сил,
От хладной жизни самородка
До строя огненных светил.
С неугасаемой любовью,
Так и в духовном бытии
Тому же следует условью
Жизнь человеческой семьи.
И у нее своя работа,
То в потаенной тишине,
То с быстротой водоворота
И грозами внутри и вне.
Без жертвы нравственной свободы,
Но к цели часто темной нам,
Идут эпохи и народы
По историческим путям.
Следами путь свой обознача
Эпоха каждая жила:
У каждой были цель, задача,
Грехи и добрые дела.
Событья льются по порядку
Из лона плодотворной тьмы,
Сфинкс времени дает загадку,
Ее разгадываем мы.
Сфинкс этот не давал покоя:
Одну загадку порешат, –
Вторая, третья, без отбоя,
Одни во след другим спешат.
Вся жизнь в приливе и отливе,
Посев и жатва чередой
Сменяются на Божьей ниве
Под человеческой рукой.
Вперед, вперед моя исторья!
Взывал Онегина певец,
Когда просил от муз подспорья,
Чтобы с концом свести конец.
Сей клик труда и упованья –
И человечества есть клик,
Он с первых дней миросозданья,
А не с вчерашнего возник.
К чему ж, скажите, ради Бога,
Мы век свой не в пример другим, –
Когда им всем одна дорога, –
Особым прозвищем честим?
Но вы затем, что сами новы,
Что веры в прошлое в вас нет,
А верить в сны свои готовы
С слепым доверьем детских лет.
Вам, чуждым летописи древней,
Вам в ум забрать не мудрено,
Что с той поры и свет в деревне,
Как стали вы смотреть в окно.
Нет, и до вас шли годы к цели,
В деревне Божий свет не гас,
А в окна многие смотрели,
Которые позорче вас.
[1862]
* * *
Своей повадкой неусыпной
Ни что не бесит так меня,
Как пошлости стереотипной
В ход пущенная болтовня.
Все хорошо, но понемногу,
Во всем есть мера и расчет;
Заставь глупца молиться Богу,
Себе и лоб он расшибет.
Глаза туманит от печати
И закружится голова,
Когда и кстати и не кстати
Все те же прыгают слова.
Хоть например – прогресс. Кто спорит?
Есть в этом слове смысл и вес;
Но уж когда затараторит
Журнальный клир: прогресс! прогресс!
Я рад надеть зипун, онучи,
Бежать назад за триста лет,
Бежать готов я в лес дремучий,
Где о прогрессе речи нет.
“Аврора с алыми перстами”
Прекрасный вымысел певца;
Но он опошлен рифмачами
И весь истерся до конца.
Хотя с критическими покосов
Удалых ваших косарей
В труху пошел наш Ломоносов
С цветущей славою своей.
Я, старожил былого века,
Нередко старца стих твержу,
Но каюсь, грешный, не без смеха
Я на “зарю” его гляжу.
“Заря багряною рукою”
Напоминает прачку мне,
Которая белье зимою
Полощет в ледяной волне.
Коснется ль речь дорог железных?
Тут пошлым толкам верный сбыт
О их удобствах, о полезных
Их силах на народный быт.
И после мудрых толкований,
Тут важно скажет кто-нибудь:
“Что к сокращенью расстояний
Способствует железный путь”.
Оракул прав! Но что за дело?
Тут, не задумавшись никак,
Вношу в свои заметки смело:
“Такой-то должен быть дурак!”
[1862]
* * *
Когда Карамзина не стало,
Надолго умер Карамзин;
Наследников нашлось не мало,
Но из законных – ни один.
И грустно на его могиле
Его перо, его венок
Лежат, наследьем не по силе
Потомкам, пишущим на срок.
Не стало Пушкина; перуном
Разбитый, лавр его завял
И не расцвел в побеге юном;
Из пепла феникс не восстал.
Белинский умер; жив
Белинский!
Его непресекаем род;
Замрет, но в силе исполинской
Он тут же даст сторичный плод.
Уж многих нет давно; они же,
Белинские, родятся вновь;
Умом хоть первого пониже,
Но та же удаль, та же кровь.
В угаре вечном и в задоре
Они пьянеют от чернил
И пьяным по колена море,
А выплыть на берег нет сил.
Как в балаганах под
Новинским
Есть в каждом свой крикун-фигляр,
Везде на память о Белинском
Есть свой бессменный тарабар.
Зачем мудрить головоломно,
Чтоб прилагательным блеснуть,
Когда громадно и огромно
Нам ко всему легко приткнуть?
В сей век огромного
размера
Огромностей не перечесть;
В любом журнале для примера
Извольте справку вы навесть.
Приняв в обычай прибаутку,
Там взапуски спешат упечь
И Грибоедовскую шутку,
И Скалозуба склад и речь.
Так все огромно, все
громадно!
Оттенки мысли, мысли цвет
Вещественно и беспощадно
Кладут под душный эпитет.
Там есть огромные
влиянья:
Слова с испуга бьют в набат,
Там слов такие сочетанья,
Что хоть сейчас их в физикат.
С огромным дарованьем
рядом
Успех громадный возвещен.
И
помнится, огромным взглядом
Был даже кто-то одарен.
Карамзина язык ославлен:
Он мол риторикой томит;
И Пушкин чуть не обесславлен:
Он лишней логикой грешит.
Теперь пошел порядок новый –
И в воду старые концы!
Челом поникнуть мы готовы
Пред вами, новые дельцы.
Вы образцы ума и слога!
Но все же, как водилось встарь.
Хотя взгляните, ради бога,
В Академический словарь;
Тут убедитесь, что неловко
Играть словами на авось
И что дика их растасовка
Как ни попало, вкривь и вкось.
Что хоть вы цените
огромно
Свои громадные права,
Пред здравым смыслом вероломно
Вы гнете Русские слова.
[1862]
* * *
Попробуй с рьяным неофитом,
Схватившим вдруг вершки всего.
В вопросе уж давно избитом
И новом только для него,
Попробуй быть с ним разных мнений –
Хоть Пушкин будь, хоть Карамзин, –
Он градом брани и камений
Засыплет вас с своих вершин.
Что раз в его вгвоздили
стену,
На том он крепко заторел;
Нет спорных мыслей для обмену:
К одной прирос и затвердел.
Упрямый, цельный, однородный,
Пожалуй, твердо он стоит;
Но где ж тут жизнь? В степи бесплодной
Одной он мысли монолит.
В уме его, тугом и тесном,
Сомненьям мудрым места нет;
В своем величьи полновесном
Заплыл он в свой авторитет.
Глупцам прилично зазнаваться:
Самоуверенность тупа.
Умела б глупость сомневаться,
Была б она не так глупа.
[1862]
De mortius aut nihil, aut bene
Смешон и жалок не Белинский,
Да и к тому ж покойник он,
А, по пословице латинской,
Грешно тревожить мертвых сон.
Как мы живого не читали,
Когда бог знает из чего,
Журналы толстые трещали
Под плодовитостью его, –
Так мертвого в забвеньи
тихом
Оставить рады были б мы,
Не поминая злом и лихом
Его журнальной кутерьмы.
Но, к удивленью, вдруг он
ожил,
Иль им поднятый пустозвон,
И
мертвый он себя помножил
На замогильный легион.
Не в хладный гроб, в
кощунстве диком.
Пришла охота нам стрелять, –
А в птиц ночных, засевших с криком
На гробе тризну совершать.
[1862]
Заметки
1. Одному из многих
Напрасно мыслишь ты,
прекрасный либерал,
Что от толпы вперед далеко ты удрал,
Что ты опередил свой век столетьем целым,
Что разумом своим, всеведущим и смелым,
Порядка нового предтеча и пророк,
Народам и царям преподаешь урок.
Неверен твой расчет, и ложь в твоей посылке.
Ты не вперед ушел: с глазами на затылке,
Ты за-семьдесят лет перескочил назад.
Стара и речь твоя, и стар твой весь наряд,
И с новизной своей ты только что заплата
В кровавом рубище Дантона и Марата.
[1863]
2. О наших нигилистах
(Avec circonstances atténuantes).
Грех
их преследовать упреком или свистом.
На нет
— нет и суда: плод даст ли пустоцвет?
Ума в них нет, души в них нет,
Тут по неволе будешь нигилистом.
3. Французские журналы
(Sans circonstances atténuantes).
Французам-крикунам молчанье хуже пытки:
Им дома велено чиннехонько сидеть,
На привязи держать язык свой, слишком прыткий,
И к старшим должное почтение иметь.
Их дядька разгадал и вышколил их толком;
И школьники, пред ним с испуга присмирев,
С досадой на душе, глотают тихомолком
Свой обезьянский смех и дикий львиный рев.
Но иногда, чтоб их потешить хоть немножко,
Им разрешается, с горячкой прежних лет,
Ругаться и кричать на улицу в окошко, –
И уж тогда чужим прохожим спуску нет.
Всю злость и весь задор, что накипели дома,
Им любо выкинуть и желчи волю дать:
Заносчивая брань издавна им знакома,
И старый их букварь опять идет в печать.
Журнальные врали в своей казенной школе
По данным прописям дают размер перу:
Но дома трезвые, постяся по неволе,
Ужасно пьянствуют они в чужом пиру.
Теперь они ордой на нас возстали дружно.
Им верить – пробудил в них жалость Польши стон;
Нет, власть законную поколебать им нужно:
Им нравится мятеж, какой бы ни был он.
Средь бешенства страстей беснуются их
перья.
Ни Польшей, ни детьми ее не дорожа,
Играют жертвами слепого легковерья,
И лакомы они до крови мятежа.
Им весело, таясь под безопасным кровом,
Вести дневник убийств, пожаров, грабежей
И раздражительным, и ядовитым словом
Растравливать вражду двух родственных семей.
В невежестве своем, преданий их не зная,
Толкуют вкривь и вкось смысл древней их борьбы,
И Промысла пути в минувшем исправляя,
Кроят по своему народные судьбы.
Чем баснь бессовестней, чем клевета
нелепей,
Чем больше гнусной лжи в доносах, тем верней,
Тем лучше им прием в журнальном их вертепе.
В бумажной фабрике подделанных вестей.
Краснеешь за печать, за гласность, за
журналы;
Призванье их – людей смирять и просвещать;
Но вы, ханжи любви, а в деле зла нахалы,
Вы опозорили и гласность, и печать.
Орудье мирных благ, страстям своим в угоду,
Преобратили вы в губительный снаряд:
В честь, в добросовестность и в самую свободу
Он мечет пламень свой и свой тлетворный яд...
Не власти, не цари, не строгие законы
Умов развитию враждебны в наши дни,
И на пути побед гражданственных препоны
Насильственной рукой воздвигли не они.
Нет! вы одни – враги свободы и народа,
Вы лжеучители с программой лживых благ:
Кровавым пугалом восставшая свобода,
Мятеж – союзник ваш, единственный рычаг,
Которым двигать вы умеете толпою,
Насильство и обман, где мало грубых сил,
И подстрекаемый корыстью и алчьбою
Разнузданных страстей неутомимый пыл.
Вот чем беретесь вы создать порядок новый,
В народах водворить и братство, и любовь,
Сорвать с прозревших глаз их темные покровы
И веком золотым утешить землю вновь.
Прелестный этот век и ваше Эльдорадо!
В пастушеской любви, предавшись снам своим,
В своей Аркадии свое стрежете стадо,
Чтоб после на пиру полакомиться им.
4.
В скотах и в нас,
твердишь, способности одне.
Не спорю я с тобой; но подражая знати,
Множественным числом честишь себя некстати:
Скромней и правильней сказал бы ты: во мне.
5.
В наш век патриотизм хитер на проявленье.
Там подчинил себе он моды произвол
И новый комитет народного спасенья
В наряды черные одел весь женский пол, –
Здесь лозунг есть другой, и при народном
кличе,
Оставя в стороне журнал портных и мод,
Патриотизм велит не открывать Фениче
И бомбами пускать в гуляющий народ.
6.
Пора пересмотреть все наши
словари.
Осталась внешность слов все та же; но внутри
Значенье их прошло мытарством изменений.
Что прежде звали: плут, теперь читайте: гений,
Что черным звали мы, мы белым признаем.
Тасуя масти слов и душу их вверх дном,
Что прежде звали мы насильством в черствой прозе,
Теперь, благодаря тех слов метампсихозе,
Есть полюбовных чувств и сделок договор.
И много слов таких! Вот, например, с тех пор,
Что – невмешательство – правительств лозунг модный –
Торжественно вошло в закон международный
По старым словарям поймешь не без труда:
Вмешательство во все, повсюду и всегда;
С которым многие, где вовсе нет и следу,
Идут к соседу в дом и даже не к соседу
Хозяйничать, все с тем, что, ближнего любя,
Никто не должен быть хозяин у себя.
Но там, где лексикон, не двигаясь, коснеет,
Политика свою лингвистику имеет;
И хитрый грамотей, играющий в слова,
По-своему дает и толк им, и права.
Так видим в наши дни, что силой обстоятельств
Вмешательств множество и столько ж замешательств.
[1863]
* * *
На нашей почве урожайной
Все скоро зреет и растет,
Все с силою необычайной
Сторичный цвет и плод дает.
Кто бы ни брякнул глупость
сдуру,
Небось, не пропадет она:
В широко-русскую натуру
Она забросит семена.
Пойдет расти – и жатвой
тучной
Уж загустела полоса,
И сразу глупость
громкозвучно
Подхватят хором голоса.
[1864]
* * *
Поэты старого почета
С вершин своих сойти должны:
Нам некогда, нам не охота
Честить кумиры старины.
Их наша молодая школа
Похоронила навсегда.
Вот перечень из протокола
Ее верховного суда:
«Нет – Пушкин не поэт
народный,
Народности в Жуковском нет;
Их стих жеманный и холодный
Родной струею не согрет.»
«Им нужно в зыби идеальной
Искать к прекрасному следа;
Природы ультра-натуральной
Им фотография чужда.»
«Они брезгливы, недотроги,
И, чинно разбирая путь,
Боятся и запачкать ноги,
И палец в омут обмокнуть.»
«Из захолустья сора, хламу
Из дряни с заднего двора
Они не сваливают в яму,
Как мы, лопаткою пера.»
«Аристократы, белоручки,
Им только, чтоб цветки срывать,
Но жемчуг средь навозной кучки
Чутьем пронюхать не подстать.»
«Пожалуй, братьям сострадая;
Они от скорби их не прочь,
И дух их павший ободряя,
Готовы немощи помочь,»
«Они возвысить жизнь хотели,
Любовь к прекрасному возжечь,
И силой слова к высшей цели
Толпу безумную привлечь.»
«Что ж! Все риторики туманы!
Но не видать, чтоб кто из них
Цедил и кровь, и гной из раны
По каплям в фельдшерский свой стих;»
«Чтоб все, что низко, все,
что гнусно,
Что отвратительно другим,
Особенно им было вкусно
И чем-то лакомо-родным;»
«Чтобы развратом любовались;
Его восстановляя честь,
Чтобы в грязи они купались;
Затем, что грязь в природе есть.»
«Великосветских нравов узы
Их мысли и полет гнетут,
С подбитым глазом пьяной музы
Они в кабак не заведут.»
«Где ж их народность? стих
кроили
Не на родном они станке,
Да и по-русски говорили
Не на ямщицком языке.»
[1864]
* * *
Есть прогрессист, и из числа горячих,
Которому наука не далась,
А с ветошью другой он у носячих
Купил ее на рынке ономнясь.
На свой аршин он человека мерит,
Перекроил его себе под стать,
Он двойственной натуре в нас не верит
И в нас души не хочет признавать.
Он говорит: натура не двояка,
В скотах и в нас способности одне,
И, если без души живет собака,
Так почему ж душе быть и во мне?
[1864]
* * *
Мы
действуем и мыслим с ними розно
Не потому, что нам обидна их вражда;
Беда не в
том, что пишут слишком грозно,
А грязью пишут эти господа.
[1864]
* * *
Наш диллетанте Молешот,
Систем новейших верхолет,
В журналах в чине запевала,
Ужасно рад и горд, узнав,
Что в человеческий состав
Частичка входит и крахмала.
Душою он не дорожит,
Но за крахмал он свой стоит.
Учености запас мой малый
И щеголять им не берусь,
Но, пробегая вскользь журналы,
В которых молодая Русь,
На все и всех поднявши розгу,
Нас огревает не шутя,
Чутьем догадывался я,
Что, может статься, мало мозгу
Дано природой кой-кому;
Что часто на пустое место
Пошло картофельное тесто,
Иль дрянь подобная тому.
Но вместе с тем, – и вот что чудо –
Как ни вязка их голова,
А мысли в ней клеятся худо
И расклеились все слова.
[1864]
* * *
Ваш
прогрессист закуралесил:
Как знамя блага и любви,
Маленько обмокнув в крови,
Он тряпку грязную развесил,
И
зазывает он народ,
Чтоб тот к нему собрался сходкой:
Как савоярд сапожной щеткой
И пыль сотрет, и лак натрет.
Берется
он умы и нравы
Подчистить, скрасить, освежить
И заново перебелить
Держав и общества уставы.
Но время
и задор губя,
Напрасно сил он не жалеет:
Других очистить не сумеет,
А только пачкает себя.
[1864]
* * *
Скользя налево и направо,
И педагог, и демагог,
Она гоняется за славой
На паре арлекинских ног.
Ей и в ученые святыни,
И в клубы черни вход легок:
Одна нога обута в синий,
Другая в красненький чулок.
[1864]
* * *
Для женщины удел единый –
Быть просто женщиной во всем;
А просится ль она в мужчины –
В ней прелести не признаем.
Мужчина женственный постыден.
Мужская женщина жалка,
Когда в ней Гракх мятежный виден,
Иль от чернил черна рука.
Бывают грустною попыткой,
Природе женской вопреки,
Заштопанные красной ниткой
Учено-синие чулки.
[1864]
* * *
Раз кем-то сказано остро и очень кстати:
“Любовь есть эгоизм вдвоем”,
А в этом уголке семейной благодати
Любовь есть коммунизм втроем.
[1864]
* * *
Он вовсе не Гомер, а общее с ним что-то:
О старце спорили семь древних городов
О нем, хоть и не семь, могли, – была б охота –
Поспорить несколько отцов.
[1864]
* * *
Своим пером тупым и бурным
Белинский, как девятый вал,
Искандером литературным
Во бремя оно бушевал.
Теперь за ним с огнем воинским
Искандер сам на бой предстал
И политическим Белинским
Рассудок ломит наповал.
[1864]
(«Приверженец и поклонник Белинского в глазах моих человек отпетый и, просто сказать, петый дурак» [1869]. Искандер – псевдоним Герцена, которому посвящена вторая часть следующего стихотворения:)
Пенять цензуре нам не кстати:
Нам служит выручкой она,
За наши пошлости в печати
Во всем ответствует одна.
Теперь мы прячемся за нею,
И я за то ее люблю,
Что можем ей валить на шею
Несостоятельность свою.
Журналы ль скучны, пусты ль книги,
В очистку можем мы сказать,
Что под цензурные вериги
Должны мы ум порабощать.
Что мы теперь, как Прометеи,
К скале прикованные вплоть,
Что жадно коршуны-злодеи
Терзают нашу мысли плоть;
Что без цензурных притеснений
Собой мы удивили б мир,
Что вы и я – под гнетом гений,
В тисках Вольтер или Шекспир.
Нам добродушно доверяя,
И публика за нас стоит
И, нас с зевотою читая,
Не нас, а цензоров бранит.
Нет, братцы, рассудите сами,
Бранить цензуру нам грешно;
К тому же можно, между нами,
Еще заметить вам одно.
Хотя имеем мы цензуру,
И даже не одна у нас,
Все ж часто умничаем сдуру
И завираемся подчас.
Не будь же никакой цензуры
И разреши перо и дух,
Широкорусские натуры
Могли бы разовраться в пух.
. . . . .
В писцах заморских наших
кстати
Тому найду примеры я,
В сей разгулявшейся печати
Великорусского вранья.
Там безнаказанно,
безгрешно,
Не подлежащие суду,
Они отбросили поспешно
Ума и совести узду.
Как пьяным по колено море,
В чернилах по уши они,
Купаясь вдоволь на просторе,
Так врут, что Бог оборони!
Врать на чужбине ширь и воля.
Врать дома как то все трудней:
Страшись цензурного контроля.
Да стыдно и своих людей.
Пожалуй, дома руки свяжут,
Иль, что обидней и того,
Все пальцем на враля укажут
И смехом оглушат его.
В чужом народе, как угодно,
На языке, для всех чужом,
Пиши, витийствуй сумасбродно,
И не проведают о том.
А Гарибальди добронравный
Рад верить на слово тебе,
Что гений ты, писатель славный
И боек в письменной борьбе.
[1864]
* * *
Башибузук литературный,
Белинский, критик прежних лет,
Сказал, что минул век мишурный
И что авторитетов нет.
Нелепость подхватили братья,
Пошла писателям резня;
Все наши лавры без изъятья
Добыча рубки и огня.
Затем на скопище клевретов
Решил верховный их совет,
Что, так как нет авторитетов,
Белинский их авторитет.
[1864]
* * *
Нет, на него поклепом не греши
И двоедушья ты не взваливай напрасно.
Он двоедушен? Вот прекрасно!
Да в нем нет и одной души.
[1864]
* * *
Теперь всему и всем закон –
Закон общественного мненья,
Непогрешим, всеведущ он,
Как суд земного провиденья.
Прекрасно! Но нельзя ль узнать,
Которого из обществ мненье
Должны общественным считать.
Чтобы не пасть нам в преступленье?
Ведь много обществ и кружков:
Когда “что город, то и норов”,
То сколько будет городов,
Начтется общих приговоров.
И в том же городе, но врозь
Живут и мыслят горожане,
И что одним на вкус пришлось,
Другим противно уж заране.
Не все поют на тот же лад
И верны одному сигналу:
Везде свой толк, свой суд, свой взгляд,
Смотря по званью и кварталу.
Что смотрит белым за Невой
Быть может черным на Литейной,
И кто слывет орлом в Морской
Слыть может олухом в Бассейной.
Грешно б журналам попрекнуть –
Все за общественное мненье:
А речь зашла ль о чем-нибудь –
Тут Вавилонское смешенье;
Пошли кто в лес, кто по дрова:
В чужое мненье-гром проклятья!
И льются крупные слова
В защиту мелкого понятья.
Во всем дух равенства любя,
Друг другу кличка: враль нелепой, –
И все не лично от себя,
А за общественною скрепой.
Еще вопрос, их впрочем тьма,
Их подбирать любому воля:
На долю правды и ума
И лжи, и глупости есть доля.
Не все же люди – мудрецы,
Не каждый умник пресловутый:
Есть, вероятно, и глупцы,
Слыхал я даже, есть и плуты.
Ну, если – Боже, сохрани –
В удел дана им повсеместность,
Ну, если в большинстве они,
А в меньшинстве и ум, и честность?
Тут как найти прямой исход,
Чтобы проверить глас народа?
Как отделить от дегтя мед.
Иль деготь выбросить из меда?
Общественного мненья глас
Не завсегда есть лозунг верный.
И часто завлекает нас
Он в омут всякой лжи и скверны.
Вот Мойка, чем же не река?
По ней скользит за лодкой лодка;
Вода проточна, глубока,
И жажде, кажется, находка;
Но если разложить ее,
То вам докажет вывод самый,
Что в ней зловредное питье
И много свойств помойной ямы.
[1864]
* * *
Нет, я от гласности не прочь,
Но добросовестно-разумной,
Готовой истине помочь,
Не сплетнями, не бранью шумной;
Но речью чуждою страстей.
Но хладнокровным правосудьем,
Чтоб слово в святости своей
Служило праведным орудьем.
Где гласность – будь и правота!
Но жрец и вещий ей не каждой.
Ее правдивые уста
Не возгорят соблазнов жаждой.
Ее возвышенный глагол
Не признает стремленьем к благу
Намеков едких произвол
И злоречивую отвагу.
Не с желчью личного врага
Суди людей, пиши их повесть:
Будь гласность и к себе строга
И целомудренна, как совесть.
Она есть исповедь за всех.
Будь исповедником житейским,
Но не смотри на братнин грех
С самодовольством фарисейским.
Когда от язв и суеты
Начнешь лечить чужие нравы,
Спроси себя: сам здрав ли ты,
И все ль твои внушенья здравы?
В смиреньи, в правде и любви
Пред подвигом свой дух очисти;
Но гласностью ты не зови
Проказ кощунствующей кисти.
И Гоголь был судья и врач,
Но у него в борьбе с развратом
И о себе нам слышен плач
В рыданиях над падшим братом.
Не свысока он нас учил.
Не в доктринерстве хладночерством
Он нас за слабости корил,
А угождал себе потворством.
Чтоб игрищем народ привлечь,
Не лез он в гласность, как потешник,
В порок вонзая острый меч,
Он сам был кающийся грешник.
И с ним идем рука с рукой
В одном сочувствии горячем:
С ним и смеемся над собой,
И над собой мы горько плачем.
[1864]
* * *
Как там Катона он ни корчи,
Нет, правотой он не Катон,
Нет, язв общественных и порчи
Плохой и врач, и цензор он.
Недугом века сам хворая.
Тем пуще он неизлечим,
Что немощей своих не зная,
Не признает себя больным.
Недуг кощунства и безверья
В нем разразился, как гроза,
И знойной тьмой высокомерья
Опалены его глаза.
Дал Бог ему талант и силу;
Он мог оружием пера
Дать пищу внутреннему пылу
И быть в бою бойцом добра.
Что ж пользы ближним в этих силах?
Кого он поднял, просветил?
Оп пропил ум свой на чернилах,
Он желчью силы истощил.
В запое злости, словно хмеля,
И возлюбив ума разврат,
Всех дрязг, всех сплетней пустомеля,
Он всякой клеветы набат.
Жизнь промотавши бестолково,
Сам свой предатель, сам свой враг,
Он посягнул на мысль и слово,
На святость этих чистых благ.
Муж строгой правды может строго
Судить и братьев, и владык:
В укорах благодати много,
Когда их чист и свят родник.
Но нужно, чтоб ума с любовью
В наставнике окрепла связь,
И чтоб перо не пахло кровью
И не обмакивалось в грязь.
К отчизне чувством сердобольным
Любовь воспламенит ли грудь?
Не поджигателем крамольным,
А просветителем ей будь.
Врачуй ее живым примером
И строгой мудростью речей,
Но балаганным Робеспьером
Ты не паясничай пред ней.
Грешно из мести иль с досады,
Как чернь парижских мостовых,
На фразах строить баррикады,
Чтобы буянить из-за них.
Пред юностью и братьей писчей
Грешно соблазны расточать
И алчность отравленной пищей
В них возбуждать и раздражать.
Лжепедагоги, лжепророки,
Задорно-пошлые умы!
Где люди есть, там и пороки;
Без вас все это знаем мы.
Ждем поучительного слова,
Мы ждем врачующей руки,
Чтоб здравьем грудь окрепла снова
В часы недуга и тоски.
Но нет в вас благодатной силы,
В вас ни любви, ни воли нет,
Чтоб мог неопытный иль хилый
Найти в вас помощь и совет.
Одни кощунства и проклятья!
А в знак учености своей
Берете целиком понятья
Из якобинских букварей.
Все дребезжит в вас старой песнью,
Как новой кличкой ни зови,
Все заросло гнилою плесныо
И все заржавело в крови.
Ученья ваши нам не новы,
Мы в школе слышали об них;
Мы изучали смысл суровый
Их силлогизмов роковых.
Несчастных жертв их список длинный
Мы помним, знаем мы давно,
Как много крови неповинной
Обману в дань принесено
Во дни крамол, злодейств и страха,
Когда наука та цвела:
Палач – учитель был, а плаха –
Кровавой кафедрой была.
[1864]
* * *
Противоречишь ли ему хоть
мало-мальски, –
Достопочтенный муж сейчас вспылит нахально,
И, чтобы доказать, что прав он досконально,
Противника начнет ругать достоканальски.
[1864]
* * *
<...>
Не по моим ногам усиленный ваш ход, –
Не по глазам ваш блеск, калейдоскоп и грозы.
Измучили меня все ваши стипель-чезы.
Сдается, брошен был я в Нарвский водопад.
И мне кричат: “Плыви за нами!” Плыть я рад.
Но сами, господа... дерзну ль спросить – но сами
Плывете ль вы? Иль вас кипучими волнами
Уносит, бешено крутясь, водоворот?
Где ж запоздалый мой, скажите? Но не тот,
Который сиднем сел вблизи большой дороги,
И как валит народ глядит, поджавши ноги.
Нет, мой и сам идет: но только не спеша,
Взгляд светлый, бодрый шаг, здоровая душа;
Как пахарь, где пройдет, он там распашет нивы,
Посеет семена, и мудро терпеливый
Он ждет, чтобы настал желанный жатвы день,
Но ждать по вашему, есть глупость или лень
В ваш век, на скорые проделки расторопный,
Он жалкий выродок, урод он допотопный;
Глумитесь вы над ним. Он ждет: не должно ждать;
На это ум и ум, чтобы вершки хватать.
Осел и терпелив, и тяжести таскает,
Но выспренний орел летает, да летает;
С презреньем смотрит он с надоблачных высот,
Как вся земная тварь повинности несет.
Так в облаках своих и наши верхолеты,
Хоть вовсе не орлы, не жалуют работы.
На ломку – их еще подымется рука:
Задеть, поколебать, что строили века;
Попытку эту им легко себе усвоить;
Но строить некогда, да им и нечем строить.
В запальчивом уме, не зреющем от лет,
Нет сил зиждительных, но и запасов нет.
Так далеко вперед они уж забежали,
Что чужды их глазам минувшего скрижали.
Заглядывать ли им в сокровища веков?
Идти ль им по следам тех избранных умов,
Которых имена и память, и заслугу
Века в ходу своем передают друг другу?
А впрочем строиться иной из них и рад,
Где можно приступить к постройке баррикад.
Смотрите, вот пример в бойце нам всем знакомом:
Он пишет не пером, а топором да ломом,
Все рубит он с плеча, все потрясает он,
Все силится сломить и с корнем вырвать вон.
Журнальный Пугачев и гаер балаганный,
Пуская в торг листок бессовестный и бранный,
Он чернь читателей бунтует и смешит.
Начнет ли рассуждать? Он пошлостью томит.
Захочет ли учить, как править государством?
Врач немощей людских, берется ль он лекарством,
Самим состряпанным, бороться с общим злом
И верною рукой, и правильным путем
Больного общества восстановить здоровье?
Тут хлынет из него потоком празднословье.
Нет слова дельного, чтоб к делу применить,
Иль что-нибудь извлечь, хоть с тем, чтоб в спор вступить.
Он бешен на словах, но так он пуст на деле,
Что даже нечего и спорить с пустомелей.
Вот он передовой в главе передовых,
Учитель их и вождь, законодатель их.
Чего ж от прочих ждать, которые толпою,
Как хвост, волочатся за этой головою?
Не всех глупее враль, когда он дичь несет:
Он тешит сам себя и от избытка врет.
Нет, во сто раз его глупей тот люд, который,
Развеся уши, рот разинув, эти вздоры
Приемлет как закон, покорствует ему,
И верует в враля, не веря ничему.
Жаль человечество, а есть такие люди:
Ив твари мыслящей в разряд слепых орудий
Кто в кабалу пойдет, толкуя про свободу,
К вралю с злым умыслом, иль спроста сумасброду?
Не даром говорят: ученье людям свет,
Но и дитя без глаз, где нянькам счету нет:
Посмотришь ли кругом – все ныне лезут в няньки,
Надутые своей пустою спесью яньки,
Глупцы, которые в учители пошли,
За тем, что ничему учиться не могли,
Все ложною стезей прогресса и свободы
На помочах своих хотят вести народы;
Все всех взялись учить в пылу страстей слепых,
И Вавилонский столб подобье кафедр их
От лжеучителей правительств и народов,
Больных, хромых, кривых вождей и скороходов,
От ярых крикунов, которых ремесло
Дар слова – лучший дар – употреблять во зло,
От дикой сей орды опричников свободы,
Зловещих знамений народной непогоды,
Сих красных деспотов, апостолов любви,
С рукой и совестью запачканной в крови,
От их нелепостей до ужаса свирепых,
От их свирепостей до крайности нелепых,
От всех избитых фраз и пошлой болтовни,
Которую в расход пускают в наши дни
Умышленный обман иль глупая отвага
Под пестрой вывеской общественного блага.
От этой лжи в делах и на словах вранья
Мне тошно, душно мне, изнемогаю я!
Фиглярство смельчаков и робость малодушных,
Успеха наглого поклонников послушных,
Привыкших перед ним колено преклонять,
Готовых всякому насильству честь воздать
И право давности за ним признать с испугу:
Все стачки с низкими потворствами друг другу
Передовых людей, чтоб задних обмануть,
И к цели, мимо их, пробить украдкой путь:
Все это за одно мои досады множит
И огорчает ум, и желчь мою тревожит.
Ну, как же не желать убежища найти
Где б с запоздалым мог я душу отвести?
[1864]
* * *
Как ни хвали его усердный
круг друзей,
Плохой поэт был их покойник;
А если он и соловей,
То разве соловей-разбойник.
[1864]
* * *
Литературы идеальной
Когда-то век был золотой!
До нас доходит отзыв дальней
О ней, давно уж нам чужой.
Затем реальный век! С ним в
мире
Любви, ни верований нет;
В одно: что дважды два четыре
С любовью верит черствый свет.
Теперь настал уж век
животный.
Литература в плоть вошла;
И мысль, сей луч, сей дух бесплотный,
К земле животно приросла.
Графу сил нравственных,
духовных
Обозначаем мы нулем:
В своих трактатах многословных
Мы к бессловесным так и льнем.
Одно
теперь у нас в предмете:
Познанье гадов, их примет,
Чтоб доказать, что в божьем свете
Душе и богу места нет.
Не надо старых нам игрушек:
Не в анатомию страстей,
А в анатомию лягушек
Впились Бальзаки наших дней.
И все, на что ты ни укажешь,
Литературой ли назвать?
Какая гадина! ты скажешь
И будешь целый день плевать.
[1866]
* * *
Наш век, всем жертвуя идее,
Все ломит вдоль и поперек,
А все же пороха умнее
Придумать ничего не мог.
Когда все убежденья пусты,
И ум становится в тупик,
А дипломаты-златоусты
Охрипнут, притупив язык,
Тут аргументом самым дельным
Ad hominem
– то есть, к лицу,
И красноречьем огнестрельным
Приводят долгий спор к концу.
[1866]
Тройка
Песня, басня и быль.
Вот мчится тройка удалая
Бакунин, Герцен, Огарев,
И “колокольчик, дар Валдая”,
Гремит, как сто колоколов.
Беснуясь, тройка рвет и
мечет,
Валяет и всех валит с ног:
Кого лягнет, кого увечит,
Иль переедет поперек.
Любуются зеваки тройкой,
Снимают шапки перед ней,
И колокольчик дробью бойкой
Им всяких песней был милей.
Но вскоре тройка приустала,
Знать, худо кормлена была:
Она замялась, захромала
И спотыкаться начала.
Задору много, силы мало!
С полупути надорвалась,
А в колокольчик-запевало,
Забилась вплоть густая грязь.
Уж им не тешатся зеваки,
Бегом за тройкой не бегут,
И кони, звери-забияки,
Теперь уж клячами слывут.
Где прыть, где звон, всех
оглушивший?
И вот валдайский громобой,
Теперь язык свой прикусивший.
Гудит уныло под дугой.
(Приписка:)
А Долгоруков в одиночку
Пошел с кляченкой на извоз:
Он в полночь сваливает в бочку
Чужой и собственный навоз.
А паче собственный!.. Богато
Господь им наделил его,
И раздает он таровато
Нагар желудка своего.
С своей кляченкой колченогой
В журнальном деле он профос,
И, где с ним встретишься дорогой,
Там крепче зажимаешь нос.
[1866]
Хлестаков
Нет, Хлестаков еще не умер:
Вам стоит заглянуть в любой
<...>
ведомостей нумер,
И он очутится живой.
Все тем же хлещет
самохвальством.
Пьянея сам от самохвальств.
За панибрата он с начальством,
И сам начальство всех начальств.
Его и министерства просят,
Чтоб он вступился в их дела.
Ему и адресы подносят,
И нет тем адресам числа.
Патриотизма мы не знали.
Его он первый изобрел.
Все крепким сном в России спали.
Но разбудить он нас умел.
Им писан Юрий Милославский.
Он Россиаду сочинил;
Наитьем тайным в день Полтавский
Бить Шведов он Петра учил.
В двенадцатом году французов
Кто отщелкал без дальних слов?
Пожалуй, скажете, Кутузов?
Ан нет, все тот же Хлестаков.
Кто, в данный час, депешей
меткой,
Не в бровь, а в глаз колол врагов?
Что за вопрос? Своею меткой
Их обозначил Хлестаков.
До наших дней, начать с
Батыя,
От вражьих сил он нас спасал:
А потому и есть Россия,
Что он ее застраховал.
Лишь погрозится он мизинцем;
Шедоферотти и Мазад,
Поляк с Ост-зейцем и Грузинцем
Пред ним с стыдом бегут назад.
Все знает, всех всему он
учит.
Кого не взлюбит – страшен он
Когда листок его получит,
Бледнеет сам Наполеон.
Все это вздор, но вот что
горе:
Бобчинских и Добчинских род,
С тупою верою во взоре
Стоят пред ним, разинув рот,
Развеся уши и внимают
Его хвастливой болтовне,
И в нем России величают
Спасителя внутри и вне.
О Гоголь, Гоголь, где ты?
Снова
Примись за мастерскую кисть
И, обновляя Хлестакова,
Скажи да будет смех, и бысть!
Смотри, что за балясы точит,
Как разыгрался в нем задор;
Теперь он не уезд морочит,
А Всероссийский ревизор.
[1866]
* * *
В две удали, и в два пера, и в две руки
В наемной должности журнальных тарабаров.
На Стасюлевича вранья поставщики,
Свое и Пыпин врет, свое и Костомаров.
Один про старое дичь новую несет;
Другой, новейших дней историк, в каждой книжке,
Лиц исторических мазилка, по наслышке,
Ложь сплетней площадных за правду выдает.
[1872]
* * *
Наш журналист себе промыслил
попугая,
Он доморощенный, птенец родного края,
Он врет не зная что, как попугаи врут:
Но от заморского туземца отличая,
Его не Попинькой, а Пыпинькой зовут.
[1872]
* * *
Калечить личности былого и
рассказы,
Крутить их вывихом, он ловок и лукав:
И
чтобы выправить пера его проказы
При Костомарове нам нужен костоправ.
[1872]
* * *
Художник Бурнашев – не Пыпин
ли второй?
Их колорит един, кисть та же и манера:
Но только Бурнашев есть Пыпин мелочной.
А Пыпин – Бурнашев огромного размера.
[1872]
По современному
зоологическому
вопросу
Оранг-утанг ли наш Адам?
От обезьян идем ли мы?
Такой вопрос решать не нам:
Решат ученые умы.
В науке неуч и профан,
Спрошу: не больше ль правды в том,
Что вовсе не от обезьян,
А в обезьяны мы идем?
Ученье новое для нас не без
изъяна:
Я сам смущаюсь им, как ни упрям мой нрав.
Посмотришь на иных, и скажешь: Дарвин прав;
Праматерь их и впрямь должна быть
обезьяна.
[1874]
* * *
“Скажи, как мог попасть
ты в либералы?”
Да так пришлось, судьбы не победить:
Нет ни гроша, к тому ж и чин мой малый,
Так чем же мне прикажете вы быть?
[1876]
* * *
С его ль душонкою свободе цену знать!
Вот он и шляется мишурным
либералом,
Боится красным быть, чтоб не пугалась знать,
И пишет под
тишком статьи в журнале алом.
[1876]
* * *
С одними бел он, то есть
зелен,
Как форменный мундирный фрак:
С другими так же пустомелен,
Но красен как вареный рак.
[1876]
Оправдание
Вы спросите меня: какая мне
охота,
Усердною рукой смешного стихоплета
Играя рифмами, как будто в меледу,
С раздумьем общим быть так резко не в ладу.
Теперь не до стихов, до песней, до идиллий.
Нет, дело ждет других забот, других усилий.
Когда под тучами сбирается гроза,
И все, что слышится, и колет нам глаза,
Так возмутительно, насильственно и грустно;
Когда ложь наглая и письменно и устно
Нас травит клеветой везде и каждый час,
И свору злых страстей накликала на нас,
Дипломатической нас окружив облавой:
Тут время ль тешиться ребяческой забавой?
На строгий ваш вопрос, похожий на упрек,
Скажу вам напрямик: я – русский человек.
Когда не сломит он беды, с судьбою споря,
Он, выбившись из сил, запьет, бедняжка, с горя,
Чтоб грусть свою топить в забвеньи и вине.
Запоем рифм пришлось упиться так и мне,
С попыткой потопить в хмельных своих чернилах
Печаль, которую я отвратить не в силах.
Укора камнем вам швырнуть в меня грешно.
У каждого свое сподручное вино,
Которым он себя куражит в
горе. Каждый
Имеет свой червяк какой-нибудь до жажды.
Что ж делать? Сознаюсь, что жаждою стихов
Вторым изданьем я – покойный граф Хвостов.
Вы судите меня: нет, лучше пожалейте.
Великий Фридрих сам, и тот играл на флейте,
Чтоб развлекать свою державную хандру.
Хоть я и не велик, пример с него беру.
Мне также нужно желчь и скорбь свою рассеять:
Забывшись, нужно мне на ветер рифмы сеять,
Хотя известно мне, что с этого труда
Не будет ни цветов, ни сладкого плода.
Указанный мне путь я изменить не волен,
Я европейскими поветриями болен,
Я ими до души проникнут, до костей.
Я болен от газет, депеш, речей, статей,
От этой гнусной лжи, как хляби при потопе,
Залившей здравый смысл и совести в Европе.
И сыщется ль, иль нет, спасительный ковчег,
Чтоб истину сберечь и высадить на брег?
Предвидеть мудрено при общем катаклизме.
И сток всей этой лжи – в парижском журнализме.
Всех пуще я взбешен Журналом де Деба:
В нем с жалкой трусостью надменности борьба.
Двуличный либерал с улыбкой сладко-кислой,
Смиренник у себя и злой крикун над Вислой,
Кудряво расцветив увертливую речь,
Не прочь Европу он из края в край зажечь,
Чтоб греясь пред огнем, в приличном расстояньи,
Народам толковать об их преуспеяньи.
Читать терпенья нет, тоска и злость берет;
А не читать нет сил: на пытку так и прет.
Тут чувствуешь себя пред злобой безоружным,
Здоровья не придать безвыходно недужным,
Не выпрямишь того, в ком совесть на боку:
И хватишь чарку рифм, чтоб заморить тоску.
[1863]
КОЕ-ЧТО О СЕБЕ И О ДРУГИХ, О
НЫНЕШНЕМ И ВЧЕРАШНЕМ
Некоторые из наших прогрессистов – надобно же называть их,
как они сами себя величают – не могут понять, или не хотят понять, что можно
любить прогресс, а их не любить: не только не любить, но признавать обязанностью
даже ратовать против них, именно во имя той мысли и из любви той мысли, которую
они исказили и опошлили. Можно любить живопись; но именно потому, что
любишь и уважаешь ее, смеешься над Ефремами малярами Российских стран,
которые мазилкою своей пишут Кузьму Лукою. Эти господа думают, что они
компаниею своей сняли на откуп либерализм и прогресс и готовы звать к мировому
на суд каждого, кто не в их лавочке запасается сигарами или прогрессом и
либерализмом. Они и знать не хотят, что есть на свете гаванские сигары, и
что, привыкнув к ним, нельзя без оскомины, без тошноты курить их домашние,
фальшивые сигары, которые только на вид смотрят табаком, а внутри ничто иное как
труха. Скажу, например, о себе: я мог быть журналистом и был им отчасти;
но из того не следует, что я должен быть запанибрата со всеми журналистами и
отстаивать все их мнения и разделять с ними направление, которому не сочувствую.
Доказательством тому приведу, что я добровольно вышел из редакции Телеграфа,
когда пошел он по дороге, по которой не хотел я идти. Тогда был я в отставке и в
положении совершенно независимом: следовательно, поступил я так не в виду
каких-нибудь обязательных условий и приличий, а просто потому, что ни сочувствия
мои, ни литературная совесть моя, не могли мирволить тому, что было им не по
вкусу. Карамзин был совершенно в праве написать обо мне, что я пылал
свободомыслием, то есть либерализмом в значении Карамзина. Не
отрекаюсь от того и даже не раскаиваюсь в этом. Но либерализм либерализму
рознь, как и сигара сигаре рознь. Я и некоторые сверстники мои, в то
время, мы были либералами той политической школы, которая возникла во Франции с
падением Наполеона и водворением конституционного правления при возвращении
Бурбонов. Мы были учениками и последователями преподавания, которое
оглашалось с трибуны и в политической полемике такими учителями, каковы были
Бенжамен-Констан, Ройе-Коллар и многие другие сподвижники их. Но из того
не следует, чтобы мы, либералы того времени, были и ныне послушниками
либерализма, который проповедуется разными Гамбетта, Флоке, Рошфор и им
подобными. Не мы либералы изменились и изменили, а изменился в изменил
либерализм. По французской поговорке скажешь: On nous
l’a changé en nourrice. И дитя не то, и кормилицы не те. И не
то молоко, которым мы питались и к которому привыкли. Перенесем вопрос на
Русскую почву. Многие из нас, например, могли не разделять вполне всех
политических и государственных мыслей Николая Тургенева; но могли иметь с ним
некоторые точки сочувствия и прикосновения, следовательно, разрыва не было.
Были вопросы, в которых умы сходились и действовали дружно. Возьмем даже
Рылеева, который был на самой окраине тех мыслей, которых держался Тургенев.
Еще шаг и Рылеев был уже за чертою и, по несчастию, он совершил этот шаг.
Но все же не был он Нечаев и быть им не мог. Он гнушался бы им, а ведь
Нечаев тоже слывет либералом и почитал себя либералом. Охотно верю, что в
этой шаткости понятий, в этом разгроме правил, верований, начал, есть гораздо
более легкоумия, слабоумия, нежели злоумия, во все же не
могу признать либерализмом то, что не есть либерализм. Как ни будь я
охотник курить сигару, все же не могу я признавать сигарою вонючий свиток,
которым подчивает меня угорелый и утративший чутье и обоняние курильщик.
Еще несколько слов. Иным колят глаза их минувшим. Например, упрекают
их тем, что говорят они ныне не то, что говорили прежде. Одним словом, не
говоря обиняками, обличают человека, что он прежде был либералом, а теперь он
консерватор, ретроград и проч. проч. Во-первых, все эти клички, все эти
литографированные ярлыки ничего не значат. Это слова, цифры, которые
получают значение в применении. Можно быть либералом и вместе с тем
консерватором, быть радикалом и не быть либералом, быть либералом и ничем не
быть. Попугай, который затвердит слова: свобода, равенство прав и тому
подобные, все ж останется птицей немыслящей, хотя и выкрикивает слова из
либерального словаря.
ИЗ ПИСЬМА К КН. Д.А. ОБОЛЕНСКОМУ
Слова: либерализм, либерал, гуманность, слова нового чекана: они недавно сделались ходячею монетою, хотя иногда и довольно низкопробного достоинства. Во времена Нелединского их не знали. Но понятия, но дух либерализма, хотя еще безъименного и не окрещенного, но дух гуманности – pisque гуманность il-y-a, как не претительно это слово на нашем языке, эти сочувственные духовные ноты, также звучали и в прежнее время: тонкое ухо, тонкое внутреннее чувство умеют расслушать их и там, где о них как будто и не говорится, но где они явственно подразумеваются, угадываются, подчувствуются. Не знаю как другим, но мне очень по сердцу этот либерализм avant la lettre. Литографированные картины, литографированный либерализм для дешевого и обиходного употребления, не имеют действительного достоинства – оно как будто то же, а не то же. Доказательством этому служат многие письма, приведенные в книге вашей. Что, например, в общем, внутреннем достоинстве и смысле выраженья, может быть либеральнее отношений и переписки Юрия Александровича с Императрицею Марией Федоровной? От них так и веет духом и благоуханием того, что мы ныне называем либеральностью и гуманностью, а что прежде просто называлось образованностью, человеколюбием, теплым сочувствием ко всему человеческому, к нуждам, страданиям и радостям ближнего. Многие признают один политический либерализм, но без либерализма нравственного, либерализма в нравах, с одним политическим, не далеко уйдешь по дороге истинного общественного преуспеяния. Как только нежнейшая мать может любить единственную дочь свою и постоянно заботиться о настоящей и будущей участи ее, так Императрица любила несколько тысяч приемышей своих. Как мать, как домовитая хозяйка, как образовательница, как администраторша, пеклась она о них; ничто: ни важное, ни мелкое не ускользало от ее всевидящего внимания. Вот это так и есть настоящий, не временный, не условный либерализм, а либерализм, который был и есть во все времена и при всех порядках, присущим душе возвышенной и любящей. Когда встречаешь подобные качества и чувства на высшей степени общественной иерархии, то впечатление, ими производимое, еще светлее и глубже проникает в душу. По всей переписке видно, что из всех сподвижников и орудий Императрицы на поприще просветительной благотворительности, ближайшим и пользовавшимся ее отличительным доверием был особенно Нелединский. Это одно укрепляет за ним место, которое он занял и заслужил в современной ему эпохе нашего общежития и образованности. В продолжении многих лет один только раз Нелединский не угадал своей высокой Начальницы и не угодил ей. Когда в 1812 году неприятель приближался к Москве, начальство, за неимением свободных экипажей в смущенной и разъезжающейся по всем направлениям Москве, отправило в Казань на тележках воспитанниц института Св. Екатерины, toutes filles de gentilshommes, enfin toutes nobles, comment se peut-il que vous, mon bon Nélédinsky, avec la délicatesse de vos sentiments, vous ayez pu souscrire au cruel arrangement de faire partir nos demoiselles, и так далее, говорит она. Материнская нежность и чувства аристократического приличия, очень понятно и естественно, сливаются в особе ее. Она возмутилась при таком распоряжении местных властей. Эта черта может возбудить невольную улыбку, особенно в наше время, но вместе с тем должна возбудить и умилительное сочувствие к заботливому покровительству Венценосной Начальницы этих воспитательных заведений. Впрочем, не одни тележки обратили на себя неудовольствие Императрицы. Она делает дружеский выговор Нелединскому за то, что девицы Института были отправлены в путь sans prêtre, sans inspecteur des études, sans aucun maitre и проч. Ensuite vous, mon bon vieux Nélédinsky, пишет она, je voles charge, après avoir dit виноват, de réparer vos fautes, de soigner l’envoi de notre excellent prêtre que vous munirez de nos vases sacrés et images (si vous le trouvez nécessaire), ensuite dé notre inspecteur des études, de même que du meilleur de nos maitres des langues étrangères et d'un de nos bons maitres d’histoire et de géographie, и проч. Какая заботливость, предусмотрительность, и в какое время? Когда опасность грозила целости государства, когда, по словам ее в том же письме: je n’ai pas besoin de vous exprimer ce qui se passe dans mon coeur, les paroles le rendent mal: cependant soyez persuadé que je suis remplie d’espoir et de confiance dans la bonté divine, и проч. После этих слов, вылившихся из сердца Венценосной вдовы и матери царствующего над Россиею Государя, в ней снова слышатся чувства Высокой Начальницы женских учебных заведений: Ah! mon bon Nélédinsky, que je serai heureuse, lorsque je saurai de nouveau, nos enfants en chemin, pour revenir à Moscou, que je les saurai arrivés et que celles rendues aux parents se réuniront de nouveau à eux. Informez vous, je vous en prie, comment va la petite Smetkoff, qui a été si malade, dites moi si les parents quittent Moscou, enfin avez un oeil protecteur sur les leurs et dites aux parents que je vous ai prié de m’en donner des nouvelles.
Отметим мимоходом весь дух этого обвинительного письма, этого выговора по делам службы от Царской Начальницы к подчиненному своему. Такое письмо, по многим отношениям, принадлежит Русской истории: оно вносит и отрадную отметку в нравственную летопись сердца человеческого. Имя Нелединского займет тоже свое местечко в этой достопамятной странице. Мы упомянули, что Юрий Александрович был либерален, хотя и не был либералом потому что в то время этой клички еще не было. Теперь, может быть, и много либералов, но некоторые из них часто мало либеральны в действиях своих. К этому прибавить можно, что он был довременно тоже, avant la lettre, и член общества покровительства животным, когда ни у нас, да, кажется, и нигде еще подобного общества не существовало. Знаете ли вы, что дед ваш, садясь в свою наемную карету, всегда отнимал у кучера кнут и клал его возле себя, с тем, чтобы кучер не мог стегать лошадей своих. Подобное покровительство простирал он не только на живую тварь, но и на божии плоды в царстве прозябаемом.
<…>