Лев ШЕСТОВДневник МыслейКонтинент, no.8, 1976, с.235-252 Шестов (Шварцман) Лев Исаакович (1866-1938) — один из наиболее ярких представителей русской религиозной мысли, оказавший большое влияние на ряд русских и заnадных мыслителей. Приобрел широкую известность еще в России работами "Шекспир и его критик Брандес", "Достоевский и Ницше", но наиболее значительны и прославлены его труды, написанные уже в эмиграции (Шестов уехал из России в 1920 году). Впервые публикуемый "дневник мыслей" — одна из последних написанных в России вещей философа. [прим. Редакции] Сделать такой опыт: записывать все мысли. Трудно? Конечно, трудно. Всего не запишешь! Есть такое, что не хочет идти из души. Заставить себя? Посмотрим. * * * Никогда так упорно, напряженно и непрерывно не работала мысль, как в эти ужасные, кровавые дни. И никогда — так бесплодно. Отчего? Так надо? Так быть должно! * * * Senilia. Вспоминать прошлое и вечно им терзаться — таков удел старости. Учитываются где-нибудь в мировой экономии эти терзания? Ни один атом материи не исчезает и энергия — физическая — так заботливо оберегается. А человеческие терзания, хотя бы их накопились целые горы, обречены на бесследное исчезновение. Одинокий человек одиноко живет, одиноко умирает и даже, если он доверяет бумаге свои мысли, все равно не имеет способа оберечь самое существенное. 5/18. Х Нет ничего нового под луной. Относительно мира физического — это бесспорно — пока, по крайней мере: материи и энергии не убавляется и не прибавляется. Миллион, миллиард, биллион лет тому назад и сейчас все столько же материи. И через биллион и триллион лет все будет по-прежнему. А среди живых существ? О них ведь говорил умирающий царь. Выходит, что и тут нет ничего нового. Посмотрите кругом себя. Ласточки щебечут, вьют гнезда, купаются в воздухе теперь так же, как купались двадцать лет тому назад, и хотя из тех ласточек, что летали двадцать лет тому назад, сейчас нет в живых ни одной, — это совсем и не видно и совсем, будто, не важно. Миллионы отдельных ласточек исчезли, но ласточки остались и, стало быть, все — по-старому. То же и с другими существами — те же кузнечики, те же муравьи хлопотливо выполняют какое-то непонятное нам назначение — разве мы замечаем хоть какую-нибудь разницу между муравьями, бывшими пятьдесят лет тому назад и теперешними. И лошади, и коровы, и собаки, и волки пасутся, грызутся, болеют, бегают — если бы кто-либо, уснув в прошлом столетии, проснулся теперь, он бы в этом отношении не заметил бы никакой перемены. А люди? И люди те же. И они пасутся и грызутся, то есть выполняют свои функции так же покорно, как и остальные существа. Правда, живым мы даем десятилетия, столетия, много тысячелетия. Какие были кузнечики и лошади миллион лет тому назад и были ли они вообще, на этот вопрос мы отвечаем не совсем уверенно. Неделимый атом мы уверенно а priori оберегаем, а индивидуума живого ни а priori, ни а posteriori не можем защитить от исчезновения и гибели. Пробовали придумывать universalia и считать их вечными. Но, какие же они вечные? Еще если их поместить в мир умопостигаемый, куда ни шло. Но в нашем мире, где пространство и время, универсалии, поскольку они относятся не к атомам, а к живым неделимым — плохое предохранительное средство. Не только «эта» лошадь, «этот» кузнечик или «эта» ласточка когда-то появилась и скоро исчезнет — несомненно, что было время, когда ни кузнечика, ни лошади, ни ласточки совсем и не было и снова будет время, когда их не будет. Так что, если общим понятиям и приписать бытие, то никак вы уже им не припишете вечности. Материя и энергия в этом смысле несравненно выше не только психического, но и идеального бытия, и если считать вечное существование предикатом бытия par excellence, то неизбежно мы приходим к материализму. Последовательность получится такая: на первом месте вечное, то есть энергия и материя, на втором — очень продолжительное, идеальное, на третьем — психическое, т.е. внутренняя жизнь одушевленных существ, продолжительность которой исчисляется днями, месяцами и, в лучшем случае, годами и десятилетиями. Вечное — точно всегда одинаково: материя всегда материя, энергия всегда энергия. Очень продолжительное тоже всегда почти одинаково: ласточка есть ласточка, лошадь — лошадь, даже человек есть человек. И все это в своей одинаковости так однообразно, скучно, так мучительно постыло. Кому оно нужно? Человеку, Богу? А отдельные, живые существа обладают странным даром. Вот этот щенок или котенок, сейчас резвящийся предо мною, — им не скучно и не постыло, и этому ребенку Коле или Пете жизнь представляется такой заманчивой. Сколько бы вы им ни объясняли, что уже тысячи, миллионы, биллионы щенков и котят так же играли и что вовсе не важно, сверх этих биллионов, даже триллионов еще одно существо. Как бы красноречив и убедителен ни был царь Соломон, котенок твердо знает, что он впервые появился на свете и что все ново под луной. Вы можете убить его, но не сбить и, если убьете, то, умирая, он будет твердить все свое, что мир прекрасен и что его жизнь не есть и не была только повторением того, что уже бесчисленное множество раз повторялось и всем потому приелось... И вот спор между бессмысленным котенком и мудрым царем: кто его разрешит? Точно ли суета сует и всяческая суета? Или и царь был неискренен? Он ведь тоже сказал: лучше быть живым псом, чем мертвым львом. А знал ли он, что жизнь преходяща и мимолетна? Отчего же не предпочел он быть вечным камнем или вечной горою? О вечных «понятиях» он ничего не знал... Опять вопросы, опять не то. Нет — то: нужно спрашивать до последнего мгновения. Смерть есть и должна быть вопросом и для остающихся в живых и для умирающих. * * * Смерть есть и должна быть вопросом и для остающихся в живых и для умирающих. Греческая философия иначе смотрела на это. А за греческой — и христианская философия. И эллинские ученые и средневековые философы полагали, что нужны не вопросы, а ответы. Но таковых нет. Значит? Можно сделать вывод, что если нет, то, стало быть, и не нужно? Или этот вывод незаконен? У кого спросить, эаконен или не законен? У разума? Но у него запас а priori уже давно истощился, а кроме разума и спрашивать некого. Инстинкт? Но инстинкт не разговаривает, а безмолвно ведет, куда полагается вести. Так, конечно, и будет — что-нибудь нас куда-нибудь доведет; а когда придем, будем, может быть, удивляться, как это мы меж трех сосен в бору заблудились: eх post facto, ведь все кажется простым, ясным и понятным. 7. Х. 19 Прошло два дня. Все то же. Все те же, никуда не приводящие «мысли». * * * Духовные блага! Вот задача: изобразить жизнь человека, пренебрегшего всем, кроме духовных благ. Или хотя бы приблизительно перечислить если не все, то главные, наиболее соблазнительные блага. Вот жили столпники и другие затворники — какая была их жизнь, чем они держались. Конечно, нельзя принимать в расчет их надежды на будущую жизнь. Нужно иметь в виду только настоящие духовные блага, так сказать, имманентные. Холодно, голодно, больно, жестко, сыро, грязно, — все это ничего. Это души не касается, даже чем хуже телу, тем лучше. Тело — оковы, — темница души. Его нужно разбивать, раздроблять, уничтожать. В этом, вероятно, и смысл Антисфеновского утверждения — лучше мне сойти с ума, чем испытать удовольствие. Удовольствие, если человек его принимает, свидетельствует о том, что темница души крепка и прочна. Отвращение ко всему, taedium vitae есть начало высшей духовной свободы. Это постиг Сократ, это проповедывал Платон, но только у циников это сказалось с той силой и неприкрытостью, которая обнажает истину. Может быть потому, впрочем, циников не услышали. Слишком высокие, как и слишком низкие звуки не достигают человеческого слуха. Нет иного пути к высшим благам, как разрыв с телом. Нужно не только отвернуться, нужно возненавидеть все, что от тела. 8. Х Толстой в старости * * * Эволюция, постепенное развитие — слова, имеющие магическую силу над нами. Было время, когда только атомы кружились в пространстве, но постепенно, в течение многих миллионов лет, докрутились и до обезьяны, и до пещерного человека и до всей сложности современной общественной и личной жизни. Такое объяснение кажется нам совершенно понятным. Почему? По-видимому, нарочно не придумаешь ничего нелепее. Любой миф, при всей его неправдоподобности, правдоподобнее эволюционной теории. Но нас заворожило словечко «постепенно» и щедрые биллионы протекших лет и нам кажется, что будто бы мы получили какое-то объяснение. Самое главное, чтоб не было антропоморфизма. Словно антропоморфизм — это единственный вздор, какой выдумывали человеческие головы, даже еще самый вздорный. На деле-то, кроме антропоморфизма, человеческая фантазия умела выдумывать сколько угодно глупостей. Что до меня, то когда я слышу уверенный тон защитника эволюционной теории, я всегда вспоминаю гоголевского Поприщина. И чем отчетливее и яснее суждения эволюциониста, тем ближе он напоминает несчастного человека, который чинил перья, пока не дочинился до безумия. И мы дочинились и еще, видно, дочинимся. Хотелось бы не своим голосом закричать caveant consules, на весь мир закричать. Но и голоса такого нет, да и ушей, готовых такое слушать, тоже нет. «Довлеет дневи злоба его» — и теперь, когда после пятилетней войны люди совсем потеряли человеческий облик, — никто ни о чем, кроме злобы дня, не думает и не говорит. Стало быть, и надрываться нет надобности. Нужно только самому прислушиваться и всматриваться. Эволюция — такой же оптический обман, как и твердое небо. Но обман, пожалуй, в некотором смысле более прочный. Язык, например, вовсе не так создался, что люди сперва мычали, блеяли, гоготали, лаяли — пока не домычались до членораздельных звуков, слов, понятий, предложений и т.д. Эволюция только начинается в исторический период человеческого существования. В доисторический и послеисторический периоды никакой эволюции не было. Бог сперва создал мир в шесть дней, дал ему устройство и организацию: и светила небесные, и моря, и животных и человека, способного все-таки уже стыдиться своей наготы — а потом предоставил его собственным силам. Человек получил очень многое совсем готовым, много больше того, чем сам впоследствии сделал. Из атомов же ни в биллионы, ни в триллионы, ни в квадрильоны лет никак бы не вырос не то что человек, но даже червяк или полип. В начале были не атомы, и даже не слово, а что-то, что позначительнее, посильнее, чем всякий атом, всякое слово и всякий разум. * * * Современный Прометей 9/Х и 10/Х Девятого ничего не написал. Даже показалось, что нужно прекратить дневник — слишком он измучивает и все-таки не извлекает из души того, что раньше не извлекалось. Может, и в самом деле не такое теперь время, чтоб писать. Еще может быть, что не все можно извлекать из тьмы на свет. Есть такое, что боится света, что должно жить в глубине, где вечная тьма. Ведь не случайно же люди так устроены, что в их внутреннюю жизнь не дано абсолютно никому заглянуть. О внутренней жизни ближнего мы только заключаем по видимым внешним признакам, как известно. Непосредственно же постичь даже самое элементарное переживание другого человека нам не дано. Либо внутренние переживания, даже самые простые — холода, голода, боли — так святы, что природа их так ревниво оберегает, либо они так ничтожны, что их не стоит открывать кому бы то ни было. 12. Х Если мысль, которая вот уже пять лет — с начала войны — неотступно преследует меня, верна, если мы точно присутствуем при новом вавилонском столпотворении — то, что делать? Спорить с людьми явно бесполезно; как вывести из заблуждения тех, кого Бог хочет видеть в безумии? Помешать намерениям Бога — немыслимо. Но вот другое: смотреть на безумие и самому не безумствовать, не заражаться общим настроением. Тогда, может быть, откроется новый путь, новые пути. И, может, не столько споры, сколько какие-то иные делания, иные даже внутренние состояния и настроения должны быть ответом на все происходящее. * * * Когда забываешь на минуту о происшедшем столпотворении и вдыхаещь свободно, точно бы над тобою и миром не был занесен грозный меч — кажется, что разрешаешь себе преступную роскошь. Еще во сне можно забываться — но, пожалуй, скоро и во сне будешь чувствовать явь и начнешь повторять за Ибсеном: я никогда не сплю, я только притворяюсь, что сплю. Верно, это давно бы случилось — если бы физические силы не ослабевали. Но ведь природа под конец уже не считается с организмом. Обезобразила явь, обезобразит и сон. Все разрушит — только сохранит себя и свою вечную, нетленную, равнодушную красоту. * * * Благополучие, устроенность — иногда, непонятным образом, превращается в пресыщение и делает человека глубоко несчастным и жалким. При полной безопасности человек испытывает беспричинные страхи, делающие его жизнь невыносимой. И наоборот, иногда в самых отвратительных материальных условиях, особенно, как у аскетов — в условиях нарочито созданных — при холоде, голоде, тяжелом труде, недосыпании измученный человек открывает в себе какие-то неслыханные силы. И мир кажется ему преображенным, и всему он радуется, ничего не боится. Одни люди расцветают от внешних трудностей, другие подламываются; одним нужно для их дела благополучие, другие от благополучия гибнут. Ялта, 15. ХI Месяц не писал: ехал в Крым. Теплушки, валянье на полу в Харькове, потом в Ростове, потом на пароходе, потом в Ялте. Сейчас есть комната, есть кровать. Но по-прежнему — принадлежишь не себе, а мелким заботам о насущном хлебе для сегодняшнего дня. «Мыслей» нет, и пропадает вера в мысль. Ничего угадать нельзя, ничего предсказать нельзя. И все кажется таким нелепым, бессмысленным. Кругом замученные люди, раздавленные, никчемные. Спроса нет ни на что, кроме крова, пищи, тепла. Спекулянты имеют благополучный вид, но только вид. Офицеры, которые получше, в отчаянии; которые похуже — кутят и добывают средства для кутежа спекуляцией. Газета болтливее и бессодержательнее, чем когда бы то ни было. Бедная Россия гниет и разваливается. Все лучшее идет ко дну. На поверхности подлость и бездарность. 16/29. ХI Плотин учил, что философ ничего не должен бояться, даже гибели отечества. Если бы он жил не в третьем столетии в Риме, а в наше время в одном из русских городов — повторил бы он свои слова? И, точно, нужно ли философу все всегда принимать и ничего никогда не бояться? Или лучше, точно ли Плотин ничего не боялся? Может быть, слишком боялся и потому так часто говорил о бесстрашии? 18. ХI Идеи. Много есть идей, очень много. И идеи бывают или хотят быть самоцелью. Так учит философия, особенно эллинская. Кант, который утверждал, что человек никогда не должен быть средством, а всегда целью, очевидно, таким утверждением бросил вызов традиционной философии. Если вызова никто не принял и даже не заметил, то лишь потому, что, в общем, мировоззрение Канта все же шло по привычной, старой колее. То есть примат отдавался идее и даже самоутверждение Канта было только идеей и ценилось лишь как идея. На деле же человек все-таки, по Анаксимандру, как отдельное существо, подлежал и заслуживал гибели, а бессмертной оставалась идея. Оттуда и постулаты Канта. Идеям достаточно, если их постулируют, им бытия и не нужно. Даже платоновские идеи в конце концов только постулаты. 22. ХI Наука, искусство, философия, религия — люди все это создали для того, чтобы как-нибудь справиться с теми мучительными и страшными трудностями, которые встречаются на их жизненном пути. Как преодолеть бессмысленность существования, спрашивает человек. И отвечает: наукой. Как отвечает? Он пытается открыть невидимые глазу законы бытия и затем говорит: эти законы — бог, самое главное, единственно реальное. Они вечны и неизменны. Поклонись им, поставь их над собой и над всеми, кто таков же, как и те — и все трудности исчезнут сами собой. С тех пор как существует наука, она в более или менее скрытой или открытой форме именно так отвечала на такие вопросы. Иначе говоря, она оспаривала самое право задавать их. Кто смущен трудностями жизни, тот еще пребывает в младенчестве или в первобытном состоянии. Искусство в этом отношении прямая противоположность науке. Даже эпос. Тем более лирическая поэзия и трагедия. Когда, чтоб взять первые попавшиеся примеры, Мюссэ восклицает с ужасом: О bon Dieu, pourquoi la mort! или, когда Гейне с таким же ужасом говорит о проклятых вопросах, когда Шекспир называет жизнь сказкой в устах глупца, или Данте рассказывает: aeterno dolore и perduto gente и т. д. — очевидно, что рассуждения о вечном и неизменном порядке не могут найти отклика в их душах. Сколько бы наука ни открывала законов, проклятые вопросы все же останутся проклятыми. Даже, пожалуй, наоборот — чем прочнее и незыблемее законы, тем напряженнее и мучительнее становится чувство проклятости земного существования. 12/ХII Другие занятия — дневник заброшен на месяц почти. Есть трудные обстоятельства, которые все же не мешают думать. И болезни, и холод, и голод — все мирится с исканиями. Но внешняя озабоченность — она убивает мысль. А сейчас все люди растрачиваются на такие дела. 13/ХII. 1919 Вспомнил, что Нитше говорил о себе: «я не умею так овладеть материалом мышления, чтобы привить его в гармонии, устроить лад в голове моего читателя. Все, что я умею — это «ein bisschen singen und ein bisschen sеufzеn». 7/20 февраля 20 г. Женева Докатился. Думал, что когда докачусь до Женевы, можно будет сказать: ныне отпущаещи раба Твоего. Не тут-то было. Опять мелкие заботью, тысячи мелких забот, и нет никакой возможности думать о чем-либо. Хотелось бы писать в этой тетради, а нужно писать письма, письма без конца. 11/V. 20 г. * * * «Война и мир» — ХV гл. IV части IV тома: Пьер, приехав в Москву, убедился, что «все было разрушено, кроме чего-то невещественного, но могущественного и неразрушимого». Теперь это невещественное сохранилось в России? |