Наши интервью |
Главная cтраница |
Воспоминания |
Наши интервью |
Узники Сиона |
Из истории еврейского движения |
Что писали о нас газеты |
Кто нам помогал |
Фото- альбом |
Хроника |
Пишите нам |
|
Интервью с МАРКОМ ЛЬВОВСКИМ
Марк Львовский (МЛ): Родился я в 1939 году, 21 августа. Отца почти не помню. Он был сталевар, инженер-технолог по сталеварению, и уже в конце1939 года был отправлен в Среднюю Азию, на испытание каких-то новых видов стали. Потом он ушёл на войну испытывать танки, и в 1943 году прямое попадание снаряда в блиндаж разнесло всё, что там было, включая и моего отца. Мы до сих пор даже не знаем, где его могила. Отец в письмах с фронта паниковал, думая, что немцы займут Москву, и категорически требовал нашей эвакуации. В конце 1941 года мы уехали в Среднюю Азию, и уже без отца, в 1944 году вернулись в Москву. Наша квартира была занята безногим героем войны, крикливым алкоголиком, непрерывно стучавшим себя в грудь и кричавшим: «А вы где были, покуда мне ноги фашист отрывал?». Мы даже и не подумали судиться с ним. Мы потеряли квартиру, роскошную химическую библиотеку отца, мы потеряли всё, что было нажито. Нас спасла семья: мы ютились то у тёток, то у дедушки и бабушки со стороны отца, то у дедушки и бабушки со стороны матери. Я помню нашу квартиру под Москвой в городе Мытищи, где мы прожили около двух лет, потом мы переехали в Лосиноостровскую (небольшой городок, то же под Москвой), потом переехали жить к дяде в Москву, где осели основательно. Дядя был старый холостяк, жениться не собирался, поэтому он позвал свою сестру, мою маму, вести его хозяйство и практически заменил мне отца. Начинаю хорошо вспоминать себя примерно с 1953 года. Одно из самых ярких впечатлений - дело врачей: разговор с учителем, спросившим меня, не собираюсь ли я стать врачом, битьё меня по дороге домой, когда мои мучители, картавя, кричали: «врач, врач». Били по заднице не больно, но какое это было унижение! Драться против толпы я не мог, я никогда не был героем. Интересно, что моей реакцией на этот кошмар было заболевание на следующий день воспалением лёгких. Нет, нет, я не косил – две недели у меня держалась высокая температура. Месяц меня не было в школе. Я написал об этом рассказ. Дальше жизнь покатилась, как у каждого советского школьника. После окончания школы передо мной встал вопрос: кем быть. Я очень хорошо имитировал, мало того, в московской школе, где я учился, знаменитый актёр МХАТа Топорков вёл драматический кружок, и он мне посоветовал после школы поступить во ВГИК. Я был худеньким некрасивым парнем без блеска в глазах, но что-то видно во мне было, и, следуя совету прославленного актёра, я попытался поступить во ВГИК. Сдал три экзамена, все на «удовлетворительно». Перед последним экзаменом собрался семейный совет, и мне сказали, что я - идиот, что надо получить специальность, что в ни в какой ВГИК я не попаду, имея три тройки и такую внешность. Я не хочу рассказывать о подробностях всех экзаменов, хотя каждый экзамен - это отдельная «повесть». Было очень интересно, это осталось на всю жизнь. В итоге, послушный мальчик, перед последним экзаменом я забрал документы из ВГИКа и подал их в химический институт, так как был разрыв по времени в экзаменах. Как ни странно, я без особого труда поступил в химический институт, а потом узнал, что 4 тур, на который я не пошёл, был простой формальностью – все, кто пришли на него, даже получив до этого все тройки, прошли во ВГИК. Тем более, что я поступал не на актёрский факультет, а на факультет руководителей самодеятельных драматических ансамблей. Это был очень тяжёлый удар, и, на самом деле, я так и не оправился от него в течение всей жизни. Я не любил химию, я никогда толком не занимался ею по-настоящему, поэтому вся моя жизнь потекла между нелюбимой химией и любимым делом играть в капустниках, писать. Этот разрыв остался у меня на всю жизнь, до сей поры. Я был влюблён в девушку, русскую, мы собирались уже чуть ли не пожениться, и однажды – это случилось за две недели до защиты диплома - чтобы показать ей, какой я герой, я скатился с огромной высокой горки и страшно сломал ногу в двух местах с разрывом связок. Попал в больницу. А все те, кто защитил вовремя диплом, были распределены в новый Научно-исследовательский институт химических удобрений и ядов – НИИХУЯ (именно так было написано на вывеске; через неделю очухались и переправили на НИИЯУХ – ядов и удобрений). Я был тоже распределён туда, но поскольку диплом я защитил только через полгода, меня перераспределили в почтовый ящик. Понадобился там на моё несчастье химик. Это была вторая трагедия в моей жизни. НИИЯУХ был открытым заведением. Все евреи, которые были распределены туда, с лёгкостью уехали в Израиль, когда подали документы. Я же попал в один из самых суровых в Союзе институтов, который занимался разработкой боевых химических ядов. И я увлечённо работал, работа мне нравилась. Я по-прежнему не любил химию, но работа была связана с командировками, со встречей с людьми. Я сам непосредственно не разрабатывал яды, а занимался проверкой эффективности очистки сточных вод в процессе производства ядов. Насмотрелся я на эти зарины, заманы, табуны. Я несколько раз присутствовал даже на их испытаниях. Меня не отпускали 17 лет, мотивируя тем, что я знал какие-то секреты. Это смешно, потому что технология этих газов была разработана в Америке ещё в году 55 или 56. Но я знал, что даже в процессе химического разоружения, в Союзе продолжали хранить в ржавых бочках эту мразь. Я был на этих складах. И, возможно, они правы, что не отпускали меня – уж я бы точно рассказал об этих бочках. А на русской своей подруге, из-за которой я так геройски сломал ногу, я не женился. Случилось так, как об этом пишут рассказы, причём часто фальшивые. Но со мной случилось именно это. Когда мы уже совсем решили пожениться, однажды, в один из пятничных вечеров, у деда, я объявил семье, что женюсь. «Кто она?», - спросил дед. Я рассказал. Он воскликнул: «Гойка?». И, отвесив мне пощёчину, сказал, чтобы я убирался из его дома. Я ушёл, у меня горела щека, мать плакала. С этого момента мне стало страшно жить. Я не спал ночами. Я понял, что передо мной стоит один из важнейших вопросов жизни: либо предать семью, либо предать любовь. Но, оказывается, ничего такого драматического делать было не надо: она спокойно заявила, что полюбила другого и ушла. И, как ни странно, я остался жить… 1967 год. Вся моя семья была по- настоящему еврейской. Дедушка и бабушка со стороны мамы были верующими людьми. Дедушка был очень уважаемым человеком среди евреев станции Перловка под Москвой (это даже не станция, а скорее городок, на половину населенный евреями). Много раз я был в синагоге. Я действительно вырос в настоящей еврейской среде. Учась в школе, институте, занимаясь тем, чем занимается нормальный советский человек, я многие годы старался не пропустить вечера пятницы, когда мы с мамой и дядей приезжали к дедушке править Субботу. Я обожал эти Субботние вечера: было всегда вкусно, всегда была водочка, всегда хорошие разговоры. О чём? Да конечно же, об Израиле. Дело ещё в том, что двое старших детей дедушки и бабушки, родные братья моей мамы, покинули Россию ещё в 1921 году. Они были сионистами. Их арестовала ЧК. Ленин помиловал их, хотя они были приговорены к высшей мере наказания, но потребовал их немедленного выдворения из страны. Пешком из Москвы через Туркмению, Турцию они попали в Палестину. Дядья не задержались надолго там, они были разочарованы Палестиной 20-х годов и уехали в Аргентину. Связь, конечно, была прервана, хотя я знаю, что до войны были письма, да и после каким-то образом прорывались от них весточки. О них говорили бесконечно. Так вот - 1967 год, апрель месяц, концерт Геулы Гил в эстрадном театре Ударник. Я попал на этот концерт, несмотря на то, что достать билеты было чрезвычайно трудно. Но на моё счастье, моя тётка работала в театральной кассе. Честное слово, я впервые видел такое огромное количество евреев, собравшихся в одном месте. Все плакали. Я не мог оценить качество пения Геулы Гил, но тогда оно показалось мне откровением: эти двое огромных, сопровождавших её парней-гитаристов, двое совершенно свободных, раскованных, огромных, красивых евреев, незнакомый иврит, наэлектризованный зал, толпы, стоящие на мосту, перекошенная от злости милиция, за кем-то гонявшаяся, кого-то увозившая. Я тогда написал по этому поводу два стихотворения, хотя вообще стихов не пишу. Они из меня просто вылились, выпали. Кажется, тогда я впервые задумался достаточно серьёзно об отъезде. Потом была встреча с Пашей Абрамовичем и Виктором Польским на свадьбе не помню уж чьей. Узнав, что я только ещё раздумываю об отъезде в Израиль, они буквально набросились на меня, высмеяли, всячески надругались. Особенно старался Паша. И, наконец, война 1967 года. Я уже не то, чтобы хотел уехать – я воспылал. Когда объявил об этом в семье, все приняли с сочувствием и пониманием. Мама мгновенно согласилась, дядя сказал, что ехать надо, но не так быстро, дед сказал, что если доживёт.… Не дожил… Первое, что я сделал, имея таких опытных знакомых, как Абрамович (я очень благодарен судьбе, до сих пор дружен с ним) - ушёл из почтового ящика и устроился в простенький научно-исследовательский институт, откуда и собирался подать документы на выезд (визу на въезд в Израиль я к тому времени уже получил). Незабываемая сцена: я пришёл к начальнику лаборатории и сказал, что подаю документы. Начальник был еврей - противный, хитрый, жуликоватый, но необыкновенно талантливый. Он заплакал, встал на колени, обнял мои ноги: - Не делай этого, ты погубишь меня, ты погубишь лабораторию! Страшная сцена. Во что превращала людей советская власть… Я пошёл навстречу ему, у меня там были друзья. А времена были жуткие… Ушёл из НИИ и начал работать на стадионе «Буревестник» плотником (второй дядька в своё время научил меня плотничать) и уже оттуда подал документы. Для подачи документов требовалась характеристика с места работы – один из самых трудных тогда этапов в процессе подачи документов на выезд. Характеристики давали несчастным евреям только на общих собраниях коллектива. Истории этих собраний могли бы составить том трагикомических рассказов. Вот, и на моём стадионе просьба о характеристике и последующее за сим собрание оказалась событием необыкновенным для коллектива алкоголиков. На собрание пришло десять из них. Оно было ужасно комичным, опять же чисто литературным. В итоге, одна женщина (единственная трезвая) сказала: - Да оставьте вы этого сиониста, пусть едет. Вы что не видите, что не вписался он в нашу Родину? Замечательным было выступление зав. складом. До трибуны он добирался минут пять. Добравшись, упал, но собрался, встал во весь свой богатырский рост, поднял руку и громко сказал: «- И-эхх, твою мать!!» И заплакал. Я не сомневаюсь, что Михаил Жванецкий свою классическую сцену «Собрание производственного цеха винного завода» списал с моего собрания. Небось, находился там под личиной бухгалтера. Хороший был еврей, тоже пьяница. После собрания догнал меня у проходной и сказал: « Марк, я тебя на всю жизнь запомню, понял?» Мне дали характеристику, довольно грубо написанную: мол, они меня не знают, человек я скрытный, устроился на стадион, обманув коллектив, но могут отметить, что как плотник я проявил себя хорошо. Получив долгожданную характеристику, я напоил родной коллектив вусмерть и немедленно написал заявление об уходе. С этой характеристикой я и подал документы в декабре 1971 года. В апреле 1972 года я получил отказ. Разрешение на выезд я получил только в марте 1988 года. Аба Таратута (АТ): - Ты, наверно, входишь в десятку первых, подавших документы на выезд? МЛ: - Возможно, не знаю. Когда я подавал документы, понимал, что будет отказ, но какая-то надежда теплилась. Мы как-то собрались на квартире у наших друзей, и я предложил выпить за то, что бы мне дали разрешение. Поднялся дружный хохот… Жизнь в отказе. Я сделаю небольшое отступление. Мне до сих пор кажется, что жизнь евреев в отказе – это одна из самых интересных страниц вообще в истории еврейского народа. Я видел людей, жизнь которых трагически окончилась в отказе, видел людей, которые в отказе стали великими. Я знаю истории, от которых волосы встают дыбом на голове, я знаю истории, от которых корчишься от хохота. Я видел трусов и предателей. Я видел сломавшихся и восставших. Дураков и гениев. Я видел народ свой. Но никто об этом не пишет. На самом деле, я занимаюсь всякой писаниной: пишу рассказы, книжки издал, но у меня вряд ли хватит таланта написать обо всём этом.. Я знаю, что та литература хороша, по которой учат и узнают историю. Никакие документы не восполнят отсутствие романа об отказе. Кто, не прочитавший «Войну и мир» Л. Толстого, знает войну 1812 года? Мне кажется, что написать повести, рассказы об отказе, историю какой-то семьи – это просто долг, но найдём ли мы такого писателя? Сколько нужно перерыть архивных документов, чтобы осилить это дело. Я думаю, хорошо, если найдётся среди нас человек, который хотя бы начнёт эту работу. Я понимаю, что есть история отказа в фактах, в научных трудах, в какой-то статистике, но всё это не то. Ведь мы не вечны, уйдём. Я однажды сказал Ю. Эдельштейну: - Я бы хотел засесть за книгу, может быть получится. Дай мне какой-нибудь оклад, я уйду с работы. Он меня похлопал по плечу и сказал, что такая книга не должна основываться на материальной выгоде. Хорошо сказал. Но, увы, даже ради великой идеи нельзя оставить семью без еды. Вообще, должен заметить, что голодному плохо пишется… Я должен сказать, что никаких особых подвигов в отказе не совершил. По натуре я не ведущий, а ведомый. К чести своей я могу сказать, если мне звонили и говорили, что надо выйти на демонстрацию, я выходил, но чтобы организовать демонстрацию - нет, я никогда не мог. Я всегда подписывал письма или что-то подобное. Я был в отказе не как организатор чего-то, а как певец отказа. Не Гомер, конечно, но в некотором роде действительно певец. Я писал стихи по всякому поводу: по поводу отъезда великих отказников, по поводу свадеб, юбилеев, демонстраций, посадок в тюрьмы и так далее. В это же время, к своему великому изумлению, я убедился, что многие отказники путают Иисуса Христа с Иисусом Навином, Самсона с Соломоном, и так далее, и вообще ни хрена не знают о древней еврейской истории. Тогда у меня возникла идея описать главные событийные факты еврейской истории в стихах, основываясь на Торе, и начал я это благородное дело в 1972 году. Неожиданно понял, что вместо дидактических виршей у меня получается огромная книга, и нет силы, способной остановить меня. Можете себе представить, все 16 лет отказа и ещё 5 лет жизни в Израиле я писал этот гигантский труд. Практически, я примитивнейшим образом перевёл Тору в стихи на русском языке. Я сразу скажу, что стихи, конечно, плохие, не думаю, что кому-то это помогло узнать Тору, но, ещё будучи в России, книга в рукописи расходилась, и я очень доволен тем, что сделал. Я помню, как на одной из «бесед» в ЧК мне сказали: « Вот вы чем занимаетесь, вот на что потратило государство средства, воспитывая вас, и вот что оно в результате от вас получило», - после чего говоривший добавил, – «ваше счастье, что по оценкам специалистов, стихи эти никуда не годные!» АТ: - У тебя всё собрано, что написано во время отказа? МЛ: - Куда там…Я всегда к этому относился достаточно легкомысленно, многое утеряно, да я и не думаю, что это представляет интерес. Поэма, конечно, осталась. Ещё я написал «Отказную поэму», посвящённую моим друзьям-отказникам. Она много раз читалась, нравилась ребятам. Я уже сказал, что был человеком ведомым. Жизнь в отказе текла, как у всех. Демонстрация – выгоняют с работы, с трудом устраиваешься, опять демонстрация и тебя вновь выгоняют. Но 3 места работы остались во мне на всю жизнь и стали основой первой книги рассказов. Это работа в ресторане «Баку», где работал плотником, работа обивщиком дверей в фирме «Заря», и самая любимая и дорогая в моей жизни работа плотником в театральном училище имени Щукина. Одна из самых первых демонстраций была голодная забастовка на телеграфе. Я получил после этого первые 15 суток. Это был 1971 год. Нас было 30 человек. Я помню это напряжение, страх, телеграмму Брежневу. Одна из самых ярких сцен, когда пришёл Володя Слепак, который только накануне вышел после 15 суток, и его предупредили, что если он придёт на какое-нибудь мероприятие, то загремит надолго. Но Слепак есть Слепак. Он пришёл, посидел с нами час, потом пришли чекисты и стали скручивать его, а он с ними боролся. Я это запомнил на всю жизнь, так как видел человека, который дрался физически с системой. Это было необыкновенное зрелище, иное восприятие действительности, я страшно благодарен ему. Это была великая школа, как оставаться личностью. Когда увезли Слепака, принялись за нас. Ко мне подошли сзади, скрутили руки, и я пошёл как баран, совсем не так, как Слепак. Отсидели мы 15 суток. Надо сказать, что я провёл хорошие эти две недели, страха особого не было, правда, кормили плохо. Сидел я в потрясающей компании. Это были сутки, насыщенные рассказами, бесконечными стычками с вертухаями и офицерами охраны. Страшно было в последний день, когда нас всех собирались освобождать. В камере нас было 7 человек, стали вызывать по одному, и я остался вдруг один. Прошёл час, два, часов у меня не было, но я видел, что уже наступил вечер. Оказывается, тюремщики ушли на перерыв. Я испытал непередаваемый страх, скорее, ужас одиночества. Когда уже вышел, долго мучила мысль, если действительно окажусь когда-нибудь один, выдержу или нет. Благословляю судьбу, что испытания одиночкой, одиночеством больше у меня не было. Страшное испытание. Через полгода мы снова решили выйти на демонстрацию, но я жутко заболел, температура была под 40, под окном стояли две чёрные «Волги», и все 4 дня, что я болел, они дежурили против моих окон. В доме я покрылся несмываемой славой. Соседи шарахались от меня. По большому блату попал в ресторан «Баку». Я написал длинный рассказ об этом. Я расскажу один эпизод, который произошёл в этом ресторане. Это был 1980 год, год московской олимпиады, год, когда со страшной силой чистили Москву от хулиганов, отказников и кого угодно, неугодных коммунистам. Многие отказники уехали из Москвы, а я работал и думал, что меня не тронут. У меня родилась дочь, и отказ в ту пору вошёл в стадию, когда хотя и были демонстрации, письма, акты протеста, но всё это было относительно спокойно, прошёл начальный, бурный процесс, все устали немножко. И вдруг, утром меня вызывает инженер ресторана и говорит, что пришёл представитель из органов побеседовать со мной. Ну, думаю всё - финиш. Очень грустно будет, если меня выгонят из ресторана. Пришёл серенький дядечка, задал пару вопросов, сказал, что Москва становится городом-центром всего мира, и он надеется, что я не поведу себя так, что им будет стыдно за Москву. Я молчал. В это время звонок: плотника срочно требуют в главный зал. Я пошёл, а за мной инженер и чекист. В зале сидят арабы, 5 человек, крепкие ребята, стоит директор, лежит на столе картина, накрытая чем-то белым. Директор говорит: - Вот, Марк Исаакович, надо повесить портрет Арафата. Надо, так надо. Взял дрель, примерил, где сверлить. И начал работать – мастерски, почти с упоением. Я блистательно воплотил в жизнь образ верноподданного плотника: вымерял, сверлил, замазывал, даже вытер рукой пыль со стекла портрета, после чего мне почудилось, что Арафат взглянул на меня с монаршей благосклонностью. Мне кажется, что арабы даже прослезились. Потом они долго и крепко жали мою руку. Но странно, что портрет висел всего 2 дня, а потом пришли какие-то люди из очень серьёзных органов, и почему-то было решено этот портрет снять. Но вот снимать мне не доверили. И всё-таки меня из ресторана выгнали, потому что я поучаствовал в какой-то демонстрации, и я устроился в фирму «Заря» обивать дерматином двери трудящихся. Тогда-то впервые в жизни я понял, что такое материальное благополучие. В фирме работа строилась так: делаешь две двери в план, одну дверь себе. Откуда материал на свою дверь? Нам полагался материал на одну дверь длиной 2,1м, мы тратили 1,9м – до синевы в руках натягивали полотно. У кладовщицы накапливались излишки, которые она нам продавала за сущие копейки. И всем было хорошо. В общем, советские дела. Зарабатывали очень неплохо, но это были тяжёлые дни, так как надо было тащиться по заснеженной Москве, по новостройкам. Я обивал двери неплохо. У меня был очень хороший учитель Толя Язев, чудный парень, и мне, в конце концов, доверили обивать двери на самой улице Горького. Я обивал у Таривердиева, у дочери Эренбурга, у родственников Фадеева, у какого-то министра, у сумасшедшего генерала, который рассказывал мне, как надо наступать на Хайфу. Он стоял в кальсонах и кричал, что арабы - идиоты, что с Хайфы надо было начинать. Чаевые на улице Горького были шикарными. Проработал я в фирме почти четыре года, но потом меня вышвырнули, так как началась реорганизация, пришёл новый начальник-коммунист, левые двери прекратились, я стал еле тянуть план, улицу Горького для меня закрыли. Когда я возмутился, начальник заявил: «В Тель-Авиве будешь права качать». И я начал через короткое время работать в дорогом моём театральном училище имени Щукина. В одном из самых удачных моих рассказов я подробно описал мою работу в этом воистину Богоугодном заведении. Жизнь в отказе продолжалась. Где-то в промежутках между демонстрациями я схлопотал 15 суток, честное слово, уже не помню за что. Это были уже третьи 15 суток. Были вызовы в ЧК. У нас был великий учитель Альбрехт. Он нас научил, как себя вести в этой организации. Для себя я понял: нужно молчать, как идиот. Всегда. Я не отвечал даже на вопросы, как меня зовут. Раз вызвали, значит знают. Я не думаю, что моё молчание было большим подвигом, но это меня избавило от многих неприятностей. Недавно вышла книга Соловьёва под названием «Три еврея» про Бродского, Кушнира и самого Соловьёва. Господин Соловьёв пишет, что однажды его вызвали в ГБ. Его не выпускали заграницу, хотя он был уже известным литературным критиком. В ГБ ему сказали, что мы тебя выпустим в Норвегию, если ты нам расскажешь потом, как вели себя там туристы. Он решил про себя: я человек честный, я им просто ничего не расскажу. И дал согласие. Вот она, страшная ошибка Соловьёва. Он действительно никого не продал, ничего не сказал, никому не сделал плохо, но он 10 лет работал в КГБ! Он только потом понял, что на самом деле работал на них. Об этом узнали многие и перестали здороваться. Он пишет истеричную книгу: я хороший, я ничего не сделал, почему же меня так ненавидят? У него не было учителей. Когда случилось, что в конце 1987-начале 1988 годов многие старые отказники получили разрешение на выезд, а я не получил, меня охватила паника. Я начал сходить с ума от страха: все киты получили разрешение, я - ничего. Я себя довёл до такого состояния, что пришлось обратиться к врачу-психиатру. Наконец, в 1988 году и я получил разрешение, и со мной, должен признаться, случилась странная вещь. После эйфории первых дней, я вдруг понял, что мне страшно уезжать. По телевизору перестройка, ругают Сталина, Ленина, я решил, что смогу устроиться на нормальную работу. Страх длился довольно долго, я не понимал, что со мной происходит. Я делал всё правильно, но как автомат. Жена реагировала хорошо, успокаивала меня. Я помню, что никак не мог согреть ноги. Снова обратился к врачу. Он мне объяснил, что это естественный психологический надлом, всё устаканится, и действительно, в Израиле этот надлом прошёл довольно быстро. Вот, пожалуй, и всё, что я хотел рассказать о своей жизни. АТ: - Ты, наверное, участвовал не в 3 демонстрациях?» МЛ: - Конечно, демонстраций было до чёрта, после трёх меня посадили, в остальных нас увозили, мы сидели в КПЗ, потом отпускали домой. Вспоминать можно много. Например, наше стояние во время процесса Толи Щаранского, его мама с букетом цветов. Знаменитая сходка в Овражках в 1976 году, организованная в основном усилиями Паши Абрамовича, когда нас собралось больше тысячи, когда я вместе с моим другом Либерманом вёл этот знаменитый «Праздник еврейской песни». И проводы… Проводы – как короткие вспышки надежды, проводы – как белая зависть к тем, кто, стоя за железным турникетом, со слезами на глазах жадно всматривался в нас, находящихся по другую сторону бытия, и лица их были такими, будто прощались навсегда. Боже мой, сколько надо вспомнить, сколько нельзя позабыть… К этому лучше возвратиться через литературу. АТ: - Иврит ты учил? МЛ: - Я учил иврит. Довольно долго учил его у Паши Абрамовича. Не хочу жаловаться на своих учителей, но когда я приехал в Израиль, понял, что иврита совершенно не знаю. Иврит у меня пошёл только после того, как я начал работать. Через полтора года я свободно говорил на рабочие темы. О политике, о быте, о работе - нет проблем, но я проваливаюсь, когда начинают говорить о высоких материях. С трудом читаю газеты на иврите. В Израиле мне начало везти с самого начала. Жена профессора-историка Бориса Орлова Машенька – вечная ей память - устроила меня на работу в химическую лабораторию Института Стандартов. Я окунулся в обстановку советского научно-исследовательского института – роскошное здание, спокойная работа, красивые женщины, всё как в Москве. Работаю в Институте и по сей день. Я навеки буду благодарен семье Орловых и незабвенной Машеньке Орловой. Работа сотворила для меня всё - и любовь к Израилю, и книжки, что я написал, и достойное существование, и, главное, друзей. Это нормальная жизнь нормального человека в нормальной стране. Вернее, в ненормальной стране. АТ: - А как для Ады прошли все эти годы в отказе? МЛ: - Ада работала в Москве техническим редактором главной газеты министерства речного флота, была на отличном счету. Её сначала перевели в дворники, а потом вообще выгнали. Все эти годы Ада не работала, родила мне двух девочек. Последние годы была довольно активна. Семья её – мать и брат - в 1973 году уехала, а Ада сделала страшную «ошибку»: она в это время вышла за меня замуж, и, естественно, осталась со мной. Она честно со мной отсидела 16,5 лет в отказе и провожала маму, будучи в положении. С мамой они были как подруги. Для молодой девочки это было страшное испытание. Но она у меня женщина крепкая, достойно провела эти годы. Когда мы приехали, брат Ады устроил её на работу в армии. Из технического редактора она превратилась в отличного техника по ремонту оптических приборов. Куча грамот за рацпредложения. Так что наша жизнь в Израиле устроилась благополучно, да нет, просто хорошо, хуже того - я счастлив. Портит настроение только непрерывно и быстро растущий возраст. О детях. Когда мы приехали, старшей дочери Дане было 14 лет. Первые три месяца было очень трудно, она плакала, кричала, что никогда не выучит иврит, но затем незаметно стала плакать на иврите. В Москве у отказной Даны проблем в школе не было, хотя она была активной отказницей, посещала уроки иврита, общалась там с отказными детьми, ездила с нами в Овражки. Но повезло, неприятностей в школе у неё не было. Сейчас она работает, у неё двое детей. То есть, у неё двое моих внуков, глядя на которых, я иногда думаю, что, может быть, жизнь моя была подарена мне Богом не совсем зря. Вторую дочку Авиталь я привёз крошечной, ей было 6 лет. Её сразу взяли в первый класс. Она сидела в классе месяца 2-3, глупо улыбалась и только рисовала. Я каждый раз подходил в панике к учительнице и говорил: «Что делать?» А потом вдруг она стала трепаться на иврите и по сей день не может остановиться. Сейчас она знает иврит лучше многих «сабр», у неё прекрасный английский, смешной русский, она делает первую степень в Тель-Авивском университете. И последнее – мечта. Мечта о книге. Об истории отказа. На примере вымышленной семьи. Даже если бесталанно получится, это лучше, чем забвение. Выйду на пенсию, поселюсь у тебя, Аба, и, с Божьей помощью и с твоими архивами, начну труд моей жизни. Извини за патетику… |
Главная cтраница |
Воспоминания |
Наши интервью |
Узники Сиона |
Из истории еврейского движения |
Что писали о нас газеты |
Кто нам помогал |
Фото- альбом |
Хроника |
Пишите нам |