Воспоминания |
Главная cтраница |
Воспоминания |
Наши интервью |
Узники Сиона |
Из истории еврейского движения |
Что писали о нас газеты |
Кто нам помогал |
Фото- альбом |
Хроника |
Пишите нам |
|
Моё еврействоЛев Утевский
"…признаться в своём еврействе можно двумя способами.
"Я думаю, что национальность - это лишняя забота. Зачем я пытаюсь вспомнить дела давно минувших дней? Может быть, чтобы самому понять, как это мне, родившемуся в СССР, посчастливилось не только противостоять советской пропаганде, но и в этом противостоянии не стать диссидентом-интернационалистом, русским патриотом-антисоветчиком, гражданином вселенной, йогом, или вообще сделать национальностью специальность или хобби – все эти варианты я встречал среди знакомых евреев, отодвинувших своё еврейство на задний план. А может быть, излагаю для потомства: всё время вспоминаются слова Изи Когана (бывшего отказника и еврейского религиозного активиста, ныне раввина в Москве) во время нашего короткого разговора в 1999 г.: « мой внук уже не понимает того, что с нами было…». Есть ещё одна причина написания этого текста. Последнее время слишком громкими стали голоса, вопящие о том, что евреи из России - люди русской культуры. Когда я прочёл, что израильская гражданка и писательница Дина Рубина считает, что издание "Иерусалимского журнала" стало возможным везде, где есть "русскоговорящие, русскодумающие и русскочувствующие люди" («Еврейский камертон", стр.21, 10.04.2003), я не мог не спросить: "А что же остаётся еврейского у людей, думающих и чувствующих по-русски?" Самое смешное, что в самой России русская национальная идея переживает не лучшие времена. Вот как описывает это Н.В. Юхнёва, известный Санкт-Петербургский этнограф, в статье, подытоживающей 4-х месячную дискуссию о национальной идее: "В течение многих советских десятилетий табуированным было слово еврей. Теперь подобная судьба постигла имя русских. Его заменяют словами россиянин, русскоязычный. …Разве что евреи (особенно наши соотечественники в Израиле) не стесняются называть русских (и даже самих себя) русскими". ("Литературная газета", ноябрь 2004г., № 43 (5994). Н. В. Юхнёва поддерживает принцип, выраженный одним из участников дискуссии А. Мелиховым: "Не одолевать других, а сохранять себя…ради продолжения русскихъ грёз, русского языка и всех порождённых ими ценностей". Этот же принцип можно и нужно применить к еврейской национальной идее - ради продолжения еврейских грёз, еврейского языка и всех порожденных ими ценностей. Однако при этом надо учитывать одно очень существенное обстоятельство: нападки на русскую национальную идею угрожают упадком, извращением и замедлением развития русских национальных ценностей: но не гибелью гигантского русского народа. Иначе обстоит дело с евреями, которым просто напросто угрожает ассимиляция, т.е. растворение в тех народах, среди которых они живут. Как показывает исторический опыт, подобная ассимиляция часто приводит к отторжению ассимилированных евреев ассимилирующим их народом в более или менее жёсткой форме; но этот опыт ничему не учит следующие поколения евреев, рвущихся быть ассимилированными. Стоит отметить, что попытки связать эту ассимиляцию исключительно со смешанными браками кажутся мне примитивными и не соответствующими действительности; во всяком случае, я встречал достаточно много "чистокровных" евреев, рвущихся в русский или украинский народ, и ещё больше детей этих самых смешанных браков, добровольно выбравших еврейство. Похоже, что русификация евреев в России с помощью подавления каких бы то ни было проявлений еврейства, с помощью максимально возможной изоляции от внешних влияний и, наконец, с помощью интенсивного внедрения русской культуры (разумеется, самой великой, благородной, духовной и т.п.) оказалась очень успешной. С другой стороны, тот невежественный еврейский национализм, который пышным цветом расцвёл в русскоязычной израильской прессе, лишь толкает думающих евреев в сторону духовной ассимиляции в русской культуре. Всё это заставляет меня показать на личном примере, что возможны и другие варианты развития. Надо отметить, что при чётком ощущении своего еврейства религиозности в нашей семье не было. Мой дед Гиршель-Монус Лейбович Утевский, родившийся в Пирятине, очень хотел стать врачом; но процентная норма для евреев в Санкт-Петербургском университете позволила ему поступить только на биологический факультет, куда, видимо евреи в те времена не стремились. Дед его благополучно закончил, а тут как раз началась русско-японская война, на которую дед пошёл добровольцем – фельдшером. Воевал он, видимо, хорошо, т.к. получил какой-то крестик, дававший ему право поступления сверх процентной нормы, которым он и воспользовался и стал достаточно известным детским врачом, что, в свою очередь, давало ему право жить в Санкт-Петербурге. Я не знаю, когда и как дедушка познакомился с бабушкой Анной Яковлевной Болоховской (кажется из киевской семьи); но в 1910 г. они жили в собственном двухэтажном доме на Крестовском острове. Там в 1910 г. родился их единственный сын, которого они назвали Евгений. Он учился в "Петершуле", а потом (уже после революции) пытался поступить на экономический факультет университета; но этому помешало уже не его еврейство, а его социальное происхождение - он был сыном частнопрактикующего врача. Мне рассказывали, что дедушка даже пытался работать в поликлинике, но не смог. Он растерянно говорил: "Как я могу планировать число больных в день? А если придёт один, но интересный?" Так что отцу пришлось сначала окончить юридический факультет, на который, видимо, мало кто хотел идти, так что годился и сын частника, а потом уже экономический. Начало войны отец встретил кандидатом экономических наук и деканом факультета городского хозяйства в Институте им. Плеханова. Этот статус давал ему так называемую "броню", т.е. освобождение от призыва в армию, но отец пошёл добровольцем и погиб в 1943 г. История семьи моей мамы – совсем другая. Её родители, Борух Тамаркин и Тауба Лифшиц, и множество их детей жили на хуторе Самодумки в Оршанской губернии, где дед сначала содержал корчму, потом был лесничим у князя Белосельского, а после революции вроде бы даже возглавлял сельскохозяйственную коммуну. Судя по рассказам мамы, богатыми они никогда не были; но когда бабушке потребовалось показать Санкт-Петербургскому врачу младшего сына Зусю, она смогла это сделать, хотя ехать ей пришлось тайно и незаконно, т.к. по российским законам находиться там она не имела права. Пожалуй, единственное, что было общим для семей моих родителей - это хорошие отношения с нееврейским окружением. Я встречал на нашем Крестовском острове старушек, говоривших мне: «Ваш дедушка меня спас, когда я была маленькой...», и слышал от бабушки Тани (Таубы) рассказы о том уважении, которым пользовалась среди белорусских крестьян её мать, происходившая из почтенной еврейской семьи Магарил и наделённая даром находить заблудившуюся скотину. По словам бабушки, выглядело это так: приходил мужик с соседнего хутора и жаловался, что пропала корова, а прабабушка ему говорила, где именно в лесу эту корову искать. Любовь к Белоруссии мама сохранила, и мы обычно выезжали на дачу в Богушевское неподалёку от Витебска, где и встретили войну. Впоследствии мама рассказывала, что когда мы уезжали в Витебск, на другом конце Богушевского уже появились немцы. Мне запомнилась бомбежка в Витебске, когда мама загнала меня под стол, что показалось мне тогда в мои 6 лет очень интересной игрой. Когда же мы добрались до Ленинграда, было решено, что мы с мамой переедем в Лесное, т.к. там было хорошее бомбоубежище, а на Крестовском не было. Бомбоубежище действительно, было основательным, так что когда разбомбили находившийся над ним дом, то мы и другие люди, бывшие в этом бомбоубежище, не пострадали, а просто вынуждены были сидеть в темноте и ждать, пока нас не откопают. По словам мамы, я этой темноте очень радовался и предлагал рассказывать страшные сказки. Вообще бомбили Лесное часто, т.к. рядом были какие-то военные объекты, и я помню, как придя домой из бомбоубежища, я обнаружил на своей кровати большой осколок бомбы, отливающий красивым синим цветом и горячий на ощупь. У меня не осталось ощущения голода, хотя на всю последующую жизнь сохранилась уверенность, что котлеты из жмыха чудо как вкусны. Наверное, дело ещё и в том, что к зиме я умудрился заболеть скарлатиной, и есть мне не хотелось. Впоследствии мама рассказывала мне потрясшую меня историю, как, вернувшись из госпиталя, в котором она работала санитаркой, она столкнулась с нашим соседом по квартире, стареньким профессором, который извинялся и пытался ей что-то объяснить. Понять его было трудно, так как он был истощён и его зубные протезы не очень плотно прилегали к дёснам. Единственное, что ей удалось уловить, были слова "Лёвушка" и "съел". Тогда по Ленинграду уже ходили слухи о людоедстве, так что можно представить ужас матери, пока ей не удалось понять, что профессор извинялся за то, что подлизал остатки сахарного песка с блюдечка, которое мать, уходя в госпиталь, оставила мне. В конце марта или начале апреля я был уже без сознания, и мать, завернув меня в ковёр, везла на санках через весь Ленинград к тому месту, откуда шли автобусы по "Дороге жизни", т.е. по льду Ладожского озера. Эту дорогу немцы бомбили, и из пробитых прорубей выступала вода. Я помню, как, очнувшись, я очень удивился тому, что автобус едет по воде, как корабль. Потом были переезды, завершившиеся в деревне Большая Грибановка Воронежской области, где мы и встретили Победу, и осенью 45-го вернулись в Ленинград. О войне я имел, как и все, сугубо парадно-героическое представление. Уже взрослым, прочитав Бакланова и Быкова и приняв более реалистическое представление о войне, я, тем не менее, не без удивления слушал моего дядю Зусю, того самого, которого его мать ребёнком тайно возила в Санкт-Петербург показать врачу и который, выросши, стал офицером и отвоевал две войны: финскую и Отечественную. В книжке об обороне Ленинграда среди прочего сообщалось о том, как старший лейтенант Зусман Борисович Тамаркин остановил наших солдат, убегавших от немцев, автоматной очередью поверх голов. Дядя Зуся, которому я прочёл это, грустно сказал: "Как будто у меня была возможность стрелять поверх голов…; ещё мгновенье и они бы меня смяли…" Когда мне было лет 8-9, в той же Большой Грибановке, я впервые столкнулся не то чтобы с антисемитизмом, но с некоторой неприязнью к евреям. Я спросил у мамы, за что нас не любят, и она сказала, что это потому, что мы умнее других. Мне это объяснение понравилось. К тому времени я уже стал книжным ребёнком и взахлёб читал всё, что попадалось: от «Спутника меломана», в котором излагались либретто наиболее известных опер, до поэм Байрона. Это чтение способствовало формированию детского романтизма, и когда в школе мы учили «На смерть поэта» Лермонтова, я воспринял строчки «Смеясь, он дерзко презирал земли чужой язык и нравы...» как некий личный девиз. Этот девиз несколько трансформировался, когда в 16 лет я открыл для себя Киплинга и, среди прочего, прочёл "Мировую с медведем". Рефрен этого стихотворения "не заключайте мировой с медведем, что ходит как мы", пожалуй, выражал ту настороженную опасливость, с которой я воспринимал русский народ и русскую культуру. Вообще говоря, даже сейчас мне трудно понять, что заставило русскую культуру сделать медведя символом "русскости". Главное отличие медведя от таких не менее опасных хищников, как лев или тигр, в том, что у него практически отсутствует система предупреждения. Об этой системе у кошек и собак, включающей изменения выражения морды, угрожающие движения и звуки, много писал Конрад Лоренц. В отличие от них медведь ничем не показывает того, что через мгновение он может наброситься на человека, и поэтому дрессировщики считают его самым опасным хищником. Этот эмоциональный настрой менялся по мере взросления, но настроение отчуждённости оставалось, не мешая ни удовольствию от русской литературы, истории, живописи, музыки и т.п., ни моей дружбе с русскими людьми, которые об этой отчуждённости знали и относились к ней с уважением. Я никогда не был русофобом; но всегда решительно отвергал российские имперские претензии, как в области политики, так и в области культуры. Эта отстранённость спасла меня тогда от участия в кружках, мечтавших о придании российской власти человеческого лица. В один такой кружок меня даже приглашали в середине 50-х, на что я сказал, что считаю бессмысленным добавлять еврейскую кровь в русскую кашу. Забавно, что это заявление заработало мне тогда совершенно незаслуженную репутацию сиониста.
" Но я, понимаешь, еврей. Пожалуй, именно сейчас я особенно остро чувствую разницу между освоением чужой культуры и растворением в ней. Символом этого освоения для меня являются слова кодификатора Мишны раби Йегуды-га-Наси: "Зачем говорить по-сирийски в Эрец-Исраэль? Говорите либо на иврите, либо по-гречески". А ведь это было сказано тогда, когда всё Средиземноморье от гордящихся своей древностью египтян и до властителей мира римлян готовы были пожертвовать своей культурой ради эллинизма. Но это я понял сейчас, а тогда, много десятков лет тому назад, я не столько понимал это, сколько просто чувствовал необходимость некоторого отстранения от окружавшей меня русскости. На моем пути к еврейству огромную роль сыграло чтение книг, сбережённых бабушкой Анной Яковлевной во время блокады и не выброшенных ни ею, ни мамой в те времена, когда такие книги в доме могли стать основанием для посадки в тюрьму. Это не преувеличение: хороший знакомый нашей семьи был посажен в начале 50-х за «хранение и распространение», в качестве доказательства коего существенную роль играла изданная до революции «Еврейская Энциклопедия». Эта энциклопедия была и у нас, а также "История евреев" Герца, Ренан и уж не помню что ещё. Воображаю, как страшно было этим двум вдовам (дед не выдержал тягот блокады, а отец погиб на войне ), для которых я был единственным светом в окошке, и всё-таки они не выкинули эти опасные книги. А начиналось моё увлечение еврейством с «Иудейской войны» Фейхтвангера, вызвавшей в 16 лет желание (естественно, не осуществившееся) писать пьесу о Бар Гиоре. Всё это происходило на фоне интенсивного чтения книг по истории вообще, и формирования интереса к истории религии, в частности. Одним из результатов этого интереса к истории явилось ощущение причастности к этой истории: восприятие себя как части истории. Значительно позднее распространённость такого восприятия приятно поразила меня во время поездки в Армению, где в первый вечер приезда я с удивлением и радостью обнаружил на стенке крохотной комнатки швейцара дешёвого ереванского отеля карту Армении времён Тиграна Великого (2 век до н.э.). В провинциальном Ехегнадзоре за бутылкой водки бывший зэк, покрытый шрамами и татуировкой, доказывал мне, что князь Восточной Армении Васак, принявший сторону персов во время восстания армян (5 век н.э.), был не предателем (как принято считать), а мудрым политиком, заботившимся о благе жителей своего княжества. Партийно-хозяйственный деятель в Ереване (знакомый нашей ленинградской приятельницы) совершенно потряс меня ответом на вопрос об отношениях с грузинами, сказав: "А что нам делить? Они - коммунисты, и мы - коммунисты; они - христиане, и мы - христиане". Последнее, естественно сопровождалось, гордым заявлением, что христианство они приняли на 6 столетий раньше русских. Когда я спросил случайно встреченного армянина-кинооператора, почему при такой богатой и любимой народом истории в Армении так мало фильмов об этой истории, он ответил, что это политика Москвы, не желающей задевать тех, против кого боролись армяне. Он же познакомил меня с совершенно необычной армянской колыбельной. В отличие от большинства колыбельных, в которых ребёнка уговаривают заснуть, эта начиналась словами: "Проснись, сынок! Твой отец и дед убиты турками; ты последний мужчина в семье… Турки идут - проснись, сынок…" Естественно, что популярное в Израиле пренебрежительное выражение "ну, это уже история" - до сих пор вызывает у меня раздражение. Забавно, что «Библию » (православное издание!) я увидел значительно позднее в доме друзей, и что самое сильное впечатление произвела на меня книга «Экклезиаст». Было это в начале 60-х, когда православное издание Библии можно было купить (если были соответствующие связи с продавщицами); но, разумеется, не как Библию, а как иллюстрации Дорэ. Иллюстрации Дорэ мне показались совершенно несоответствующей духу текста бытовщиной, и тогда же возникло у меня желание иллюстрировать Библию. Желание это осталось у меня до сих пор, и я в какой-то мере осуществил его в книгах своих иллюстраций к Библии. При этом я никогда не ограничивал себя иллюстрированием только Библии; я сделал много иллюстраций (главным образом к стихам, в том числе две большие серии иллюстраций: к Хайяму и Вийону). Чтение Библии, в особенности пророческих книг, помогло мне окончательно расстаться с детской верой в интеллектуальные преимущества евреев перед другими народами. Впрочем, значительную роль в этом изменении сыграл и жизненный опыт. Особенно меня стали раздражать восторги по поводу еврейской гениальности, подтверждаемой подсчётами числа нобелевских, ленинских и сталинских лауреатов с помощью пальцев рук и ног. При этом для восторгающихся и подсчитывающих вопрос о том, играло ли в духовной жизни этих лауреатов какую-то роль их еврейство, или оно было для них лишь несущественной или даже досадной подробностью, вообще, как правило, не рассматривался. Не менее противно было слушать рассуждения о чистоте еврейской крови. В этих случаях я с особенным удовольствием цитировал пророка Йехезкеля (Иезекиила): "Отец твой был эморей, а мать твоя была хеттеянка" (Йехезкель 16:3). Именно тогда у меня начало складываться ощущение деградации еврейского народа (или, по крайней мере, той его части, которая жила в СССР) и необходимости его спасения из разъедающей российской среды. Примерно тогда же я с интересом прочёл несколько книг о происхождении христианства (в том числе прекрасную книгу Робертсона), но христианство показалось мне чуждым и совершенно неприемлемым. Тем не менее, я с радостью воспринимал искры иудаизма, пробивавшиеся через христианство и не очень им изуродованные явления культуры – будь то «Созерцание» Рильке или спиричуэлс американских негров. С последними произошла следующая запомнившаяся мне история. Как завлаб я обязан был ходить на демонстрации и выводить максимальное количество вверенных мне сотрудников. На демонстрациях этих, главным образом, пили и пели. Так вот, на одной из них я грустно сказал одному из своих подчинённых с недвусмысленной фамилией Коган что-то в том смысле, что, дескать, чужие песни поём... В ответ он улыбнулся и запел: “When Israel was in Egypt land…”, а я подпевал в меру своих скромных вокальных возможностей. Это, однако, не помешало мне обратиться к одной даме полунегритянке–полуеврейке с бестактными и глупыми словами, что вот, дескать, ваши предки рабы пели, а наши предки во время Вавилонского пленения петь отказались и даже процитировал «Как нам петь песнь Господа на чужой земле...». Вообще моя вера в Бога развивалась очень медленно из потребности в каком-то организующем начале миропорядка (идея случайного сочетания событий мне была всегда чужда) и восторга по поводу заботы Бога о каждом, даже самом малом существе. Это чувство восторга родили у меня, прежде всего, стихи Киплинга: «...мы знали: держит палец на нашем штурвале Бог…»; «и Бог, посылающий ветер и ломающий айсберга лёд, слышит, как плачет лисёнок в снегу и буря во мраке ревёт…», и т.п. Чего совершенно не было – это желания обращать кого бы то ни было "в свою веру" – может быть, потому, что вера эта была скорее чувством, нежели доктриной. Наверное, по той же причине я так и не смог понять смысл странной фразы, услышанной много лет позже и удивительно популярной среди русскоязычной публики Израиля: «Я человек нерелигиозный, но к религии отношусь с уважением». Эта фраза ассоциируется у меня с историей, услышанной в больнице, куда я попал с аппендицитом в те же 60-е. Рассказчик повествовал о жене приятеля, отличавшейся (по мнению их компашки) сексуальной доступностью, активностью и изобретательностью. Муж же этой дамы по пьянке жаловался своим приятелям на то, что жена его в постели бревно бревном. В конце концов, один из приятелей мужа, пользовавшихся благосклонностью дамы, попросил её разъяснить, в чём дело и услышал в ответ: «Я его, т.е. мужа, уважаю». В те же 60-е с этим возникло у меня желание, поддержанное несколькими друзьями, организовать нечто вроде кружка по изучению истории и религии. Было даже прочитано несколько лекций: о ранних формах религии; о Древнем Египте, о Двуречьи, о маздаизме, и даже одна или две об иудаизме. Все лекции носили характер сугубого ликбеза; но сформировали у меня некий вкус к лекторству: удовольствие от своей способности передавать знания. Это желание передавать знания другим, которое одна моя знакомая впоследствии определила как «комплекс недоенной коровы», не обязательно выражалось в области еврейских знаний. Так, например, в конце 60-х я прочёл сотрудникам своей лаборатории такие лекции, как «Выдающиеся женщины древности», «История Африки», «Художник Альбрехт Дюрер», а несколько позже прочёл компании молодых туристов из Киева во время лыжного похода в Карпатах даже 2-3 лекции по русской истории.
" Каждый год дракон выбирает себе девушку…
"… доколе не придём туда, мы не знаем, Играл ли антисемитизм определяющую роль в формировании моего еврейского самосознания? Мне кажется, что нет. Разумеется, он создавал какой-то эмоциональный настрой; но достаточно рано детские и юношеские обиды (а они были и воспринимались достаточно остро) переросли в убеждение, что антисемитизм – нееврейская проблема, что для евреев – это нечто вроде стихийного бедствия или скорее даже плохой погоды. Кстати, эта враждебная стихия заставила меня продолжить семейную традицию окончания двух ВУЗ-ов: в 1952(!) я нагло сунулся со своей золотой медалькой на химфак Ленинградского университета, но был отвергнут. На собеседовании, которое все медалисты были обязаны проходить, меня сначала слегка погоняли по школьному курсу химии, потом стали спрашивать вопросы из истории русской химии. Я ответил на все эти вопросы к их и своему удивлению. Тогда они сказали, что советский химик должен быть всесторонне развитым человеком, и стали задавать вопросы по русской и советской литературе. Я и на эти вопросы ответил и был отвергнут. При этом мне было сказано, что приёмная комиссия рекомендует мне поступать не на химфак, а на какой-либо гуманитарный факультет. Изложить эту рекомендацию письменно они, естественно, отказались. Сейчас мне всё это вспоминается как ещё один смешной пример советского идиотизма; но тогда было не до смеха. Я помню, как моя мама ходила в университет качать права, взяв с собою нашего родственника Аарона Евелевича Утевского, офицера и ветерана войны, и как потом она плакала в коридоре. В конце концов, я поступил в Лесотехническую академию, где встретил ещё несколько таких же отвергнутых евреев-медалистов. В 1957 г. я получил диплом инженера по специальности "технология целлюлозно-бумажного производства», а ещё через 2 года заочно получил второй диплом по специальности «технология пластмасс», перешёл на работу в только что созданную лабораторию нового синтетического волокна в Ленинградский филиал всесоюзного НИИ волокна, защитил диссертацию в 1964 г., стал завлабом - в общем, преуспел. Кроме того, я считал антисемитизм естественным свойством советской власти, относительно которой я достаточно рано перестал питать иллюзии. Эта власть воспринималась мною как естественное развитие российской культурной и политической традиции и нечто абсолютно чуждое мне. Понимание гнусности и чуждости советской власти, впрочем, не мешало мне в конкретных ситуациях этой гнусности удивляться и даже пытаться с ней бороться. Примером такой борьбы была история моего противостояния двум партийным зубрам (кстати, оба были евреи) в том НИИ, в котором я проработал 15 лет. В 1969 г. на каком-то из совещаний я достаточно резко выступил против тогдашнего зам. директора по научной работе, и эти два зубра поспешили на его защиту, обрушившись на меня и на лабораторию, которой я руководил. Один из них даже заявил, что из-за таких, как я, произошли события в Чехословакии. Видимо, они полагали, что такая критика из их партийных уст должна напугать меня, беспартийного еврея, а для них послужить свидетельством их лояльности вопреки их еврейству. Я же вместо того, чтобы напугаться – разозлился и … подал жалобу на них в партком. Сначала их просто ошеломила подобная наглость, а потом они начали действовать, наслав на мою лабораторию комиссию по проверке состояния идеологической работы. И тут произошло маленькое чудо: в лаборатории среди 20 сотрудников не нашлось ни одного, кто бы сказал что-либо, что можно было бы употребить против меня. Трудно сказать, чем бы это кончилось, если бы в филиал не пришёл новый директор, желавший поставить этих (и всех прочих) зубров на место и показать, кто хозяин. В результате было принято сугубо нейтральное решение, призывающее враждующие стороны примириться и дружно работать на благо, расценённое моими коллегами как победа над силами зла. А в процессе борьбы с упомянутыми силами профорг лаборатории (совершенно удивительная женщина, пришедшая к ощущению отвратительности советской системы своим умом, и при этом не озлобившись) организовала такую общественную активность, что лаборатория завоевала 1-ое место в соревновании к 100-летию Ленина в 1970 г. Более того, эта женщина сумела отвертеться от бюста Ленина, предложенного нашей лаборатории в качестве приза за 1-ое место, напугав секретаря парткома воплем: «Да вы что, хотите оскорбить память Владимира Ильича, всунув его бюст в нашу жуткую тесноту?!» и, надвинувшись на секретаря (а надвигаться было чем), добавила: «Свой бюст девать некуда!» На робкий вопрос партсекретаря, чего же она хочет, были затребованы (и получены!) деньги на поездку всего коллектива в Псков и на серию экскурсий по Эрмитажу. В Псков нас сопровождал в качестве экскурсовода довольно известный ленинградский диссидент, свозивший нас по дороге в Псковско-Печерский монастырь и очень сочувственно излагавший историю борьбы настоятеля монастыря за возвращение вывезенных в Германию во время войны сокровищ монастыря непосредственно монастырю, а не советской власти. Здесь уместно сказать, что мне вообще везло на русских людей, хорошо относившихся ко мне и к другим евреям не только и не столько из-за наших достоинств (реальных или кажущихся), сколько из-за отвращения к антисемитизму советской власти. Этот государственный антисемитизм сочетал лицемерные заявления о равенстве всех наций с совершенно патологической юдофобией представителей власти. Мой русский друг, работавший в детской газете "Ленинские искры", рассказывал, что при выборе пионерки, которая должна была вручать цветы тогдашнему партсекретарю Ленинграда Романову, особое внимание обращалось на то, чтобы в лице этой пионерки не проглядывали какие-либо еврейские черты. В моей лаборатории недолго работала лаборантка, рвавшаяся на пост освобождённого секретаря комсомольской организации нашего предприятия. Как-то я обнаружил её рыдающей, а потом от коллег узнал, что всё было на мази, но в последний момент её забраковали - кто-то из начальства усмотрел что-то еврейское в её лице. Бедная девица не могла вынести такого позора и ушла с нашего предприятия. Не исключено, что честные и разумные русские воспринимали всё это более болезненно, чем я, чувствуя себя в какой-то мере ответственными. Должен признаться, что я испытывал какое-то странное чувство неудобства от вышеупомянутой победы над силами зла - видимо, смутно ощущал, что это не столько победа над силами зла, сколько разборки внутри этих самых сил. Сама мысль, что я как бы вместе с ними, была мне противна. Тем не менее, я использовал эти самые разборки для осуществления моей и моих приятелей-коллег голубой мечты - превращения созданной нами группы физико-химических исследований в самостоятельную лабораторию. Идея такого превращения рассматривалась администрацией как повышение научного статуса нашей организации. На пост заведующего этой лаборатории примеривался тогдашний партсекретарь. Его высказывание: "а зачем нам рентгеноструктурные исследования; неужели нельзя эти фотографии в каком-нибудь ателье сделать?" так напугало моих сотрудников, что они возопили: "Чего ты ждёшь?! Иди к директору и объясни, что именно ты должен быть начальником этой лаборатории". Я пошёл и получил просимое; но ощущение какой-то замаранности оставалось, что не помешало мне, впрочем, получать большое удовольствие от этих самых физико-химических исследований. Мне и моим коллегам удалось убедить начальство, что для создания успешного технологического процесса надо знать физику и химию этого процесса, и это позволило поставить исследования, отвечавшие не только на вопрос, что делать; но и на вопрос, почему это надо делать. Что же касается сионизма, то Израиль воспринимался довольно долго как нечто экзотическое, а с середины 60-х, когда моя работа стала считаться секретной, и как нечто совершенно недостижимое. Восторг советских евреев по случаю победы Израиля в 6-ти дневной войне мне казался попыткой примазаться к чужим заслугам – тем более, что иногда этот восторг принимал достаточно отталкивающие формы. Например, один наш знакомый еврей, числившийся белорусом по паспорту, в пьяном виде лез без очереди в такси с криком: «Наши в 50-и километрах от Дамаска!» Самое смешное – очередь не возражала, потрясённая то ли его нахальством, то ли победоносностью израильского оружия. Впрочем, эти настроения не помешали мне в 1968 г. по возвращении из байдарочного похода Мургаб-Туркменский канал - Теджен, рассказывая о красоте пустыни, сказать жене: «Знаешь, Наташа, если когда-нибудь нам повезёт попасть в Израиль, мы будем жить в Беэр-Шеве». Вообще поездка в Среднюю Азию дала мне много не только в плане эстетическом, но и в плане понимания того, что принято называть национальным самосознанием. За полтора месяца этой поездки мы встретились с представителями более десятка национальностей, и для них для всех оказалось характерным благожелательно-серьёзное отношение к вопросу национальной принадлежности. Особенно запомнились мне два случая. Плывя по Мургабу, мы остановились на ночь на межколхозном кладбище, где был похоронен какой-то мусульманский святой и куда свозили покойников со всех колхозов Мургабского оазиса. При кладбище было какое-то жильё для родственников покойных, в котором мы и заночевали. Принимала нас пожилая туркменская пара, следившая за кладбищем. Первое, что спросил меня старик, было: "Кто ты?" К тому времени я уже знал, что в тех краях этот вопрос означает "кто ты по национальности". Когда я ответил: "Я - еврей", он, как подобает вежливому хозяину, желающему сказать что-то приятное гостю, произнёс "Ты похож на еврея". Второй случай был уже в городе Мары. На берегу Мургаба стоял подвыпивший туркмен, единственный пьяный, которого мы встретили за весь поход. Снова был задан вопрос: "Кто ты?" Ответы моих спутников туркмена удовлетворили, а мне он не поверил, что я еврей. Посмотрев на меня подозрительно, он сказал: "Ты, наверное, таджик". Видимо, такое у него сложилось мнение из-за моей смуглой кожи, бритой головы и тюбетейки, купленной в Бухаре. Дело в том, что многие таджики, жившие в Узбекистане, были записаны узбеками, что представителями других наций расценивалось как некое предательство, хотя впоследствии я слышал, что узбекские власти просто записывали живших в Узбекистане таджиков узбеками, не спрашивая их мнения. Как бы там ни было, я продолжал настаивать, что я - еврей, и даже предложил показать ему паспорт. Тут он, видимо, спохватился, что вроде бы оскорбляет незнакомого человека и, что ещё хуже, гостя, и поспешил сказать традиционно-вежливое "Ты похож на еврея." Более того, желая загладить свою подозрительность, он поспешил добавить "Ты, наверное, очень умный; ты, наверное, конструктор…" Когда много позже я прочёл у любимого мною Амоса Оза « ...я сын и внук людей, которые переехали в Эрец-Исраэль не потому, что тосковали по земле предков, и не потому, что хотели отнять эту землю у арабов и унизить арабов. Они переехали в Эрец Исраэль просто потому, что больше им некуда было деваться. Им со всех сторон и во всех странах угрожала смерть». («Новости недели. Семь дней», 26.03.2002, стр.8). Я ещё раз почувствовал, какой разною может быть мотивация людей, приезжающих в Израиль. Ничего подобного чувствам, описанным Озом, у меня не было. Я весело смеялся модной в те времена шутке «уезжают смелые; остаются безумно смелые»; но я не ощущал страха перед будущим, связанного с тем, что я – еврей. Были страхи по поводу того, что вот, дескать, подам на выезд в Израиль, а меня не выпустят, и придётся долгие годы в отказе сидеть – тем паче, что тогдашняя моя «секретность» казалась мне (и не только мне; но и моим знакомым отказникам или людям, серьёзно готовящимся к отъезду) действительно серьёзным препятствием для выезда. Самое смешное то, что нелепость советской секретности я имел возможность оценить ещё на заре моей карьеры. Я тогда работал в Центральном НИИ бумажной промышленности, где был из лаборатории переведён в Отдел технической информации по причине хорошего знания английского и недостатка уважения к начальнице лаборатории - во всяком случае, она именно так это формулировала, говоря "Я смотрю на вас и вижу, что вы меня не уважаете…" Прошло некоторое время, и меня вызвал к себе зав. этого отдела. Он зачем-то вывел меня в коридор и шепотом стал объяснять, что хотя допуска у меня нет; но он вынужден просить меня посмотреть некие сугубо секретные материалы, "полученные по спецканалам". Я увидел плохие фотографии из какой-то книги на французском, которого я почти не знаю. Приглядевшись повнимательнее, я понял, что секретные материалы - это фотографии страниц из учебника проф. Непенина, по которому я учился, но переведённого на французский. Тут же я мысленно представил себе советского шпиона, который рискуя жизнью, фотографирует русский учебник, переведённый на французский; но делиться с начальником своими фантазиями не стал, а просто объяснил, что это за материалы. Потом, когда у меня появилась вторая форма допуска, и я посещал всякие предприятия, занимавшиеся разработкой ракетной техники, я старался напоминать себе этот случай …и всё равно побаивался. Страхи не найти себе применения в Израиле тоже были. Интересную и непропорциональную роль в преодолении этих страхов сыграла одна передача БиБиСи, посвящённая войне Судного дня. В ней журналист обращал внимание на то, что отступая из Египта, израильская армия старается вывезти всю свою технику, включая повреждённые грузовики. «Ну, – подумал я, – уж если разбитые грузовики вывозят, может, и я на что-нибудь сгожусь...». Однако, от этой мысли до решения пытаться выехать прошло ещё 5 лет. Эти годы ушли не только на преодоление страха, хотя страх, несомненно, был. Я видел, что советская власть может сделать с людьми, которые даже не выступали против нее, а лишь слегка отклонялись от нечётко обозначенной генеральной линии этой власти, определяемой патологическим сочетанием страха и ненависти её представителей. Особенно наглядно это проявилось в истории моего друга Алёши Голдобина. Алексей Михайлович Голдобин, ветеран войны, доцент ЛГУ, был серьёзным учёным-арабистом. Его приглашали быть переводчиком тех или иных арабских гостей СССР. Среди них бывал и Ясир Арафат, относительно которого Алёшу всегда предупреждали не переводить, если Арафат будет произносить свою любимую фразу: "Мы боремся не только за исправление несправедливости 67-го года, но и за исправление несправедливости 48-го года". Это требование объяснялось так: "Не надо лить воду на мельницу сионистов и их пособников". Голдобин преподавал в университете, готовил к защите докторскую диссертацию о египетской прессе, а кроме того, регулярно читал лекции в Обществе по распространению политических и научных знаний. Лектор он был блестящий, и слушатели буквально засыпали его записками. Иногда после лекций к нему подходили люди в штатском и просили показать те записки, которые он не оглашал. Алеша, как мог, уклонялся от этого, заявляя, что он эти записки выбросил в унитаз сразу после лекции. На одной из этих лекций он процитировал французский журнал, находившийся в открытом доступе в Публичной библиотеке, в котором приводились данные о явном численном перевесе египетских войск на Суэцком канале над противостоящими им израильскими, а также сообщалось, что израильская авиация господствует в воздухе. Голдобину было предъявлено обвинение "искажение ситуации на Ближнем Востоке в сионистских целях". Когда он предъявил свидетельство о венчании его родителей в православной церкви, слова "в сионистских целях" были убраны; но наказание осталось тем же - исключение из КПСС и увольнение с работы, означавшее, среди прочего, невозможность защиты уже подготовленной докторской диссертации. Любопытно, что это не единственный случай, когда партийные деятели принимали церковные документы - второй такой случай дал хорошее распределение студентке ЛТИ, фамилия которой вызвала подозрение в её еврейском происхождении. Голдобин был мужественный и весёлый человек, способный противостоять этому и другим ударам (уход жены и обострение болезней, являвшихся последствиями тяжёлого ранения). Он продолжал интересоваться работами в своей области, а на жизнь зарабатывал переводами, которые ему организовывали друзья. На вопросы, не сменят ли партийные власти гнев на милость, он отвечал: "Я могу предсказать поведение злой собаки, но не бешеной". В 1980 г. его вызвали в Ленинградский горком КПСС и сказали, что готовы его простить и восстановить в партии при условии, что его возьмут на работу по специальности. Ему даже предложили пойти в Институт Востоковедения АН СССР и обратиться к директору. Директор, хорошо знавший Голдобина, удивлённо сказал: "Как же я могу принять человека, исключённого из партии?!" Когда же Голдобин сообщил партийному чиновнику об этой реакции, тот возмущённо сказал: "Ишь чего захотел! Да если мы тебя в партии восстановим, мы тебя, может, на его место посадим". Этот издевательский футбол окончательно подорвал здоровье Голдобина, и он скончался в 1981 году. Я тогда уже жил в Израиле, но моя дочь была на его похоронах и слышала, как кто-то из его коллег возмущённо говорил: "Загубили человека". Другой пример был связан с так называемым процессом Жоры Михайлова. Этот человек превратил комнату в своей квартире в выставку художников, которых не принимали на официальные выставки. Его обвинили в извлечении из этого выгоды – кажется, в продаже слайдов - и устроили шумный публичный процесс. На этот процесс мой приятель и я были посланы в качестве членов народной дружины, что было не лишено пикантности, т.к. мой приятель был завсегдатаем этих выставок, а я даже выставил там несколько набросков - лица библейских пророков. Процесс закончился, как можно было ожидать, лагерем для Михайлова, а все произведения искусства, бывшие в его квартире, суд постановил конфисковать "с последующей реализацией через соответствующие каналы или, если их художественная ценность не будет признана экспертами - уничтожением". Некоторые художники просили вернуть их работы и даже предлагали выкупить их, но им было отказано. Мне это напомнило рассказ экскурсовода в Эрмитаже о том, как император Николай I вскоре после вступления на престол провел ревизию коллекции картин в Эрмитаже и часть из них не одобрил. Продавать не понравившиеся ему картины он, видимо, считал несовместимым со своим достоинством, а просто уничтожить их, будучи рачительным хозяином, не мог. В результате было дано указание: "Стереть картины пемзою". Вышеперечисленные и многие другие гнусности усиливало ту смесь страха и отвращения, которая требовала оказаться подальше от всего этого. При этом страх был где-то на заднем плане подсознания, а от отвращения горло перехватывало. Было нелегко вдруг бросить всё: интересную работу во главе коллектива, созданного при моём самом активном участии практически с нуля; друзей, широкий круг общения; любимые книги. Многие годы моей жизни в Израиле я грустно улыбался, наткнувшись взглядом на надпись над выходом из автобуса “Have you left anything behind?“, хотя надпись всего-навсего спрашивала не оставил ли рассеянный пассажир чего–либо из вещей в автобусе. Любопытно, что прекрасные парки Крестовского и Каменного островов, по которым я гулял с детства, в этот ностальгический комплекс не входили. А вроде бы должны были входить – мой ближайший друг, выросший на том же Крестовском острове, что и я, как-то сказал: «Мы жили там как обедневшие аристократы – всё великолепие окрестных парков в будние дни принадлежало нам...». Может быть, моё еврейство уже тогда мешало мне чувствовать себя таким обедневшим аристократом и требовало противостояния не только русской культуре, но и русской природе. А может быть, я вообще не приспособлен к ностальгическим вздохам типа "А помнишь, Вася, какое прекрасное у нас было будущее!" Были, однако, и факторы, помогавшие мне принять идею отъезда: выезд людей, которые, как мне казалось, не имели никаких шансов на выезд; нарастающее отвращение к советскому образу жизни; мысли о том, что результаты моей работы могут быть использованы против Израиля (моя последняя публикация в Союзе была в соавторстве с замдиректора НИИ, разрабатывавшего ракеты класса «земля-воздух»); советы уезжать со стороны русских людей, в чьей доброжелательности у меня не было оснований сомневаться, и странное чувство, что жизнь, которую я вёл, уже кончилась, и в ней уже не может быть ничего нового и интересного. С отъездом одного из тех, кого, по-моему, не должны были выпускать, была связана довольно забавная история. Уехавший был сотрудником моей лаборатории и моим другом. Как завлаб, я должен был подготовить на него характеристику. В этой характеристике я постарался описать его работу как сугубо теоретическую и далёкую от практических задач. Он благополучно уехал, а меня пытались уесть патриоты из мелкого начальства. Я пошёл требовать справедливости к директору, который заверил меня в своем хорошем отношении; но сказал «Вы же понимаете – ваш сотрудник уехал в Америку, и говорят, что вы тоже туда собираетесь». Я разозлился и сказал: «Пока я никуда не собираюсь, а если соберусь, то ни в какую Америку не поеду, а только в Израиль». Реакция оказалась неожиданной: директор встал и молча пожал мне руку. Прошло года полтора; мой друг уже работал в солидной американской фирме, а ко мне обратился начальник 1-го отдела, человек, по слухам, выгнанный из КГБ за пьянство, страстный рыболов, с которым я пару раз обсуждал красоты Карелии. Он долго мялся, а потом объяснил, что от него требуют прислать характеристику на моего уехавшего сотрудника, а она потерялась, так не могу ли я её восстановить по памяти. Эта просьба каким-то странным и непонятным для меня образом была связана с обязательным переводом допуска (у моего друга была 2-я форма допуска – такая же, как у меня) на новое место работы, и я изо всех сил сдерживался, чтобы не расхохотаться, представляя реакцию американской фирмы, в которой к тому времени уже работал мой друг, на получение этого самого допуска. Тем не менее, я сделал серьёзное лицо и восстановил эту самую характеристику, чему начальник 1-го отдела был страшно рад и долго меня благодарил. Постепенно у меня сформировалось желание стать частью рискованного эксперимента - восстановления еврейской нации из очень старых и зачастую не очень симпатичных обломков. Непрезентабельность этих обломков и, в особенности, их готовность попеременно изображать русских интеллигентов и гордых родственников Эйнштейна, играла не последнюю роль в формировании моего желания поискать другую еврейскую общность. Впрочем, решающим фактором, заставившим меня предпринять практические шаги для отъезда, стала бескомпромиссная сионистская позиция моей жены. В статье «Бытовой террор» («Вести», 7.03.02) Наташа Мозговая пишет: «Те, у кого есть ответ на вопрос «Зачем я сюда приехал?», спрашивают: «Зачем я продолжаю здесь жить?». Те, у кого есть ответ на этот вопрос, спрашивают: «Как долго это будет продолжаться?». Спрашивать: «Куда мы идём таким путём?» - мало кто отваживается». Я почти ничего не знаю об этой журналистке, и сама статья производит скорее благоприятное впечатление – по крайней мере, в ней нет истерических воплей и идиотских предложений покончить с террором одним ударом, так характерных для нашей русскоязычной прессы; но задавать себе все вышеприведённые вопросы мне в голову не приходило, а вопрос "Куда мы идём?" я часто обсуждал со знакомыми и не очень знакомыми людьми, и не понимаю, почему для его обсуждения нужна отвага. На вопрос «Зачем ты сюда приехал?» мне пришлось отвечать в первый раз еще на моих первых военных сборах в Израиле (кажется, в 1982 г.). Задал мне его еврей из Техаса, видимо, удивлённый моей способностью сносно трепаться на английском. Сам он совершал алию уже во второй раз, очень жалел об утраченных возможностях великолепной охоты на просторах Техаса и беспокоился, не запросится ли его жена обратно в Америку. С другой стороны, он говорил о том, как он любит Израиль - прежде всего как профессионал–фотограф. Мой ответ, что я приехал в Израиль из самоуважения (self-respect) его полностью удовлетворил, и мы с ним очень мило трепались во время военных сборов. Если бы я попытался разъяснить, что я подразумеваю под этим самым самоуважением – наверное, получилась бы обычная религиозно-сионистская банальность, поскольку вряд ли я могу объяснить ту эмоциональную составляющую, которую я считаю главной в самоуважении. Эта эмоциональная составляющая включала и чувство отчужденности по отношению к России, которое я испытывал с тех пор, как себя помню, и отвращение к тому, что называлось «советский образ жизни», и надежду стать частью какого-то своего общего дела, и уж не помню чего ещё. Чего там не было – так это надежд на более богатую жизнь (скорее наоборот, был страх не найти способа зарабатывать на жизнь, да и вообще для меня утрата друзей была и в какой-то мере осталась куда более серьёзным испытанием) или традиционного «не ради себя – ради детей!», потому что дочь, зять и внук как раз оставались в СССР, а дама из ОВИР’а ещё и предупредила, что их-то они ни за что не выпустят. Моё еврейство родилось из той области знания, которую я могу обозначить как поиск религиозного смысла истории, и это еврейство потребовало от меня переезда в Израиль. При этом я никогда не любил лозунга «еврей должен жить в Израиле!», никогда не клеймил позором уехавших отсюда (и не любил тех, кто клеймил). Я просто чувствую, что эта страна подходит мне больше, чем любая другая, несмотря на то, что мне в ней многое не нравится. Влияние же на моё еврейское самосознание неполного, но важного года еврейской активности перед отъездом и 25-ти лет жизни в Израиле я надеюсь рассмотреть в будущем. Данный текст был опубликован в сборнике Н.В.Юхнёвой "ИЗРАИЛЬ: материалы экспедиций и командировок", стр.30-53, СПб.:МФЭ РАН. Вып.1. СПБ-2010. |
Главная cтраница |
Воспоминания |
Наши интервью |
Узники Сиона |
Из истории еврейского движения |
Что писали о нас газеты |
Кто нам помогал |
Фото- альбом |
Хроника |
Пишите нам |